Ах, эта молчаливая, холодная Лида, семейное привидение! Призрак в белом из жуткой сказки, появляющийся всегда бесшумно и беззвучно! Вот уже о ком никак нельзя было сказать, что она втирается ко мне в доверие, навязывает свою дружбу! Да разве мог этот гремящий костями скелет с неподвижной маской вместо лица обнаружить человеческие чувства? Едва приметное конвульсивное подергивание губ означало у нее улыбку, а фразы свои она сжимала до размеров стенографического знака. У этой трудяги, у этой заведенной машины, вечно занятой делом, которое она сама себе выискивала, не находилось времени поболтать или развлечься и тем самым скрасить свою жизнь добровольного каторжника.
Между мною и Лидой, как это ни странно, утвердился со временем своего рода тайный союз.
Домашние относились к Лиде с нескрываемым пренебрежением, и это меня ужасно возмущало, в особенности же потому, что главным лицом, от кого Лида больше всего терпела насмешек, была Гелена. Я старался подчеркнутой любезностью в меру своих сил по-рыцарски возместить этой худой, как щепка, девушке недостаточное признание со стороны ее родных. Она никогда не говорила, что благодарна мне за это, но в ее задумчивом взгляде я ловил порою проблеск такой горячей преданности, что от волнения комок подкатывал к горлу. Лишь в редких случаях, когда она пригладит мне, бывало, волосы, снимет приставшую к спине нитку или почистит запачканный мелом рукав, я ощущал в ее легком прикосновении робкую, затаенную ласку. Когда я о чем-нибудь рассказывал ее сестрам, она чаще всего тихо становилась позади и слушала мои разглагольствования, глядя куда-то в даль. Думаю, немало речей в докторском доме было произнесено мною только ради нее.
Изо всех дочерей Ганзелина Лидмила была самый надежный человек. Олицетворение верности. И олицетворение замкнутости: никогда и никто не мог угадать, о чем она думает и что у нее на душе. А ведь все понимали, что и она способна мыслить и страдать. По своему жестокосердию окружающие считали себя вправе без зазрения совести мучить ее. А Лида… Эта была как рождественский карп, его потрошат, а он только топорщит жабры да разевает округлый рот; кровь брызжет у него из раны, но он молчит. Так и Лида. Она была, по-видимому, натурой очень умной и сильной, и притом не испорченной ни тщеславием, ни эгоизмом. Никогда не стремилась, чтобы ее поняли, пожалели. Ее участью было
Сейчас мне припоминается, что когда я приходил на первые осмотры, Эммы вроде бы никогда не было дома. Где пропадала эта маленькая особа со светлыми косами и нежным личиком? Скорее всего я попросту не замечал ее присутствия. Я весь был полон Дорой. Догадывалась ли Эмма о моей безоглядной влюбленности? Сознавала ли это с горечью, рано просыпающейся у отвергнутых и забытых?
Пришло время, когда я уже просто стыдился того, что это дитя было предметом моих пылких мечтаний, что я мог часами просиживать у вратенского родника в надежде встретиться с ней. Если до болезни образ ее был моей отрадой, то теперь я гнал его от себя, старался вытеснить из сердца. Почему? Она была слишком мала для меня. Я вырос, а Эмма как бы застыла в своем развитии. Она напоминала мне собачку, для которой дом означает лишь место, где она ест и спит. Эмму баловали. Я это видел и тем сильнее презирал ее.
И при всем том совесть моя в отношении Эммы была не чиста. Где бы я ни натыкался на нее — возилась ли она на кухне или во дворе, играла ли в саду под сенью яблони, я тут же выискивал предлог, чтобы улизнуть. Мне казалось совершенно немыслимым хотя бы минуту пробыть с ней наедине. Порой я замечал в ее глазах мимолетный вопрос, удивление. Наверно, мне это просто чудилось, но как знать? Возможно, все было куда серьезнее, чем я думал, но теперь истины не установить. Помню, однако, что после каждой такой неожиданной встречи у меня оставалось неприятное чувство, будто я разбил или потерял какую-то милую мне и нужную вещь. Но разве мог я, видевший себя взрослым, степенным человеком, у коего уже прорезывался мужской голос и появился первый пушок над верхней губой, снизойти до девчонки, что еще мастерила себе куклы из клевера и листьев мать-и-мачехи, носилась по лугам за какими-то дурацкими букетами или баюкала на коленях кошку, обматывая вокруг ее шеи ленту, вынутую из своих волос.
ФИЛОСОФ И ЕГО УЧЕНИК