Однажды после того, как осмотр был окончен, Гелена дала мне несколько кусочков сахара и повела в конюшню, сказав, что я, дескать, должен завоевать симпатию их лошадки. Налаживая знакомство, я вел себя весьма неуверенно: протягивал сахар в щепотке, вместо того чтобы держать на раскрытой ладони, и боязливо вздрагивал, когда моей руки касались влажные лошадиные губы. Гелена громко подбадривала меня, лошадка нетерпеливо ржала. В дверях, привлеченный этим шумом, возник Ганзелин, направившийся на свой послеобеденный обход городских пациентов. Я замер, ожидая, что доктор сейчас разразится бранью: ведь сахар, как ни говори, мы стащили у него на кухне. Однако он не рассердился, напротив, добродушно подтрунивал надо мной и не спешил уйти.
— Ну как, — наконец промолвил он, — тебе, стало быть, нравится у нас?
Я утвердительно кивнул головой.
— Вижу, Гелена балует тебя, и ты получаешь удовольствия, каких мы сами себе не позволяем. Думаешь, я не знаю про густо намазанные бутерброды, которые она тебе подсовывает? Ничего, ничего, я не поставлю их в счет гонорара. А не хотел бы ты перебраться к нам насовсем? Есть же ученики у купцов и ремесленников, — так почему бы не иметь их и врачу, как бывало в старые времена? Ты мог бы стать моим учеником. Уверяю тебя, здесь ты научился бы многому из медицины, чего не может дать высшее учебное заведение. Если ты относишься к числу тех молодых людей, что мечтают о высоком призвании, то и не захочешь быть не кем иным, кроме как врачом, не правда ли?
Я смущенно согласился. Он дружески похлопал меня по спине, шутливо погрозил Гелене палкой и отправился по делам, удовлетворенно улыбаясь своей удачной остроте.
Упоминаю об этом совершенно незначительном эпизоде лишь потому, что в нем отчетливо обрисовывается начало тех отношений, которые со временем установились между мною и старым доктором. В определенном смысле я действительно стал его учеником. Произнося передо мной речи, Ганзелин не скупился на сарказмы по части общественного устройства и человеческих предрассудков; яростней всего нападал он на тщеславие и амбиции той среды, к которой принадлежал я. Уверен, что лекции, которые он часто мне читал, не были только желчными излияниями непризнанной личности. С явным умыслом он пытался привить мне иммунитет против глупости и изнеженности, корыстолюбия и чванства. Он хотел обратить меня в свою веру, и его необычная апостольская миссия имела успех. Я слушал доктора как оракула, а его еретические умозаключения принимал к сердцу, по-видимому, ближе, чем полагалось в моем возрасте.
Поскольку я был учеником, то чаще всего разговор естественно заходил о школе. Со своим хриплым, мрачноватым хохотком он развенчивал учителей, систему воспитания, наши науки.
— Ну, какие там у вас сегодня были уроки? География? История?
Он интересовался подробностями, а я отвечал охотно и обстоятельно. Подробности давали ему богатую пищу для критики. История была, по его мнению, цепочкой лжи, набором фактов, расставленных в произвольном порядке; в географии он находил уйму лишних сведений, вбивать которые в голову детям — чистая бессмыслица, ибо через какой-нибудь десяток лет эти сведения устареют; про нашего учителя говорил, что ему бы собак дрессировать, что жестокая дисциплина, которую тот ввел, рождает подлость и подхалимство. Чаще всего он нападал на природоведение — способы классификации цветов и зверей приводили его в неистовство.
— Стало быть, узкие или широкие носовые перегородки? Раздельные или сросшиеся тычинки? Милок, да это же не природоведение, а какая-то коллекция почтовых марок! Природа — живой мир, обитель философов и поэтов. А эти… обрывают лепестки, пересчитывают пестики, заглядывают в горло птице, — посмотреть, чем она поет. Умники! По мне, тот, кто прекрасным майским вечером смотрит на луну и, приставив палец ко лбу, вопрошает: «Ну, так как же, есть на Луне атмосфера или нет?» — просто болван!
Наверняка еще в пору своего студенчества он проникся ненавистью к казенным методам образования. Между прочим, он то и дело сбивался, называя меня гимназистом, в то время как я был еще школьником. После своих экстравагантных лекций он на прощанье похлопывал меня по плечу и говорил, криво усмехаясь:
— Давай, старайся, мусоль и дальше свои книжки, зубри наизусть — и карьера тебе обеспечена. Чем надежнее школа притупит твои мозги, иссушит твои порывы, чем успешнее сформирует своекорыстную бездушную личность, тем лучше. Не будешь чувствовать себя несчастным. Без всяких трений вольешься в их среду.
«Они, их среда» — это не только мир, созданный лживыми пророками и бездарными учителями, но главным образом фарисейский мирок «знати» маленького городка, которая его, сына дорожного рабочего, даже с дипломом врача в кармане, не принимает в свой круг.