Об ту пору мне снились странные сны; чаще всего, будто я летаю. Из ночи в ночь — все один и тот же сон! Привстану на цыпочки, взмахну руками — и вот, небольшим усилием воли, поднимаюсь в воздух и свободно парю. Все выше и выше, под небеса. При этом я был поразительно уверен в себе и ничего не опасался! Внизу снуют люди, дивятся на меня. Они тоже пробуют взлететь, но у них не выходит. А ведь это так легко!
Днем после этих снов я ходил грустный. Во сне летать проще простого, — почему же наяву это совершенно неосуществимо? В конце концов однажды я впал в такое умопомрачение, что на просеке под милетинским холмом, где никто не мог увидеть, принялся неистово взмахивать руками, подпрыгивать, пытаясь оторваться от земли. Потом возвращался домой разбитым и презирал сам себя.
Видимо, от безысходной тоски я тогда несколько тронулся в уме. Сны о полетах мучили меня. И почему бы вместо этих глупостей не увидеть во сне Дору, ее бархатные глаза, полные, яркие губы, смуглое, персикового цвета лицо? Я чувствовал себя вдвойне несчастным оттого, что она и ночью не является мне. Я страстно желал, чтобы мне привиделось нечто чудесное. Наконец мое желание исполнилось.
Мне снилось, будто люди в синей форме, усачи, похожие на того человека, что однажды перед трактиром «У долины» манипулировал с динамо-машиной, снимают с вавржинецкого собора кованый купол. На площади вразброс валялись составные части барабана. Медные пластины походили на разобранный панцирь некоего великана, шпиль стоял наподобие железного обелиска; блестящий золотой петух, прислоненный к стене у аркад возле аптеки, достигал высотою второго этажа. По площади разгуливали диковинные птицы, гигантские голуби ростом с человека, — черные и сизые, они ходили прямо, как люди. Из реплик взволнованных зевак я понял, что птицы эти обитали в разобранной башне, которая со своими голыми балками выглядела теперь точно после пожара, а птицы, лишенные крова, в растерянности бродят по городку. К одной из них я подошел совсем близко. Удивительно, но этот голубь оказался снежно-белым. Я взял огромную птицу на руки, она была легкой, словно из ваты! Я баюкал ее, напевал какую-то грустную песенку, а она нежно прижалась ко мне, положив свой тяжелый, влажный клюв на мою грудь. Я принес ее домой, устроил на кушетке в гостиной. И вдруг, о ужас! Вижу, что птица смотрит на меня тоскующими темными глазами. Боже милостивый, да птица ли это? Ну, конечно, нет — каким-то странным образом она превратилась в женщину. Белоснежная женщина лежала на кушетке, а то, что перед тем было крыльями, теперь стало прозрачной тонкой накидкой, которая распахнулась и обнажила высокую крепкую грудь. Я стоял в углу, не в силах отвести от нее глаз, и, снедаемый стыдом и страхом, молил бога придти мне на помощь. Тогда я не имел еще точного представления о женском теле, а потому у этой птицы — теперь уже было совершенно ясно, что это грешная, жаждущая любви Дора, — грудь была похожа на утиный зоб, все тело было мягким и напоминало бесформенный пуховик. Более всего трогало меня ее молчание и покорность.
Вдруг она подняла тонкие, длинные, извивающиеся руки, дотянулась ими до того угла, куда я забился, и потащила к себе, будто в слоновьем хоботе. Поднесла ко рту, будто намереваясь съесть — ее упругие, полные губы разжались, но только для того лишь, чтобы прильнуть к моим губам таким страстным и крепким поцелуем, что я потерял всякое ощущение реальности. Твердые груди не прогибаются под моей тяжестью, я ощущаю, как их оконечности входят в мое тело, будто гвозди… Меня пронзило чувство такого неописуемого, острого наслаждения, что я проснулся.
В комнате было светло. Около кровати стоял, наблюдая за мной, отец. Я лежал на своем пуховом одеяле, полуодетый, все еще во власти неведомого мне дотоле чувства. Я видел отца, видел, что он пристально смотрит на меня, но, не отрешившись еще от своего волшебного сна и будучи не в состоянии овладеть собой, жарко и сладострастно прошептал: «Дора! Ах, Дора!»
Отец подошел к кровати и осторожно укрыл меня. Укрыл, вполне понимая, что со мной произошло, а я сгорал от стыда и блаженно улыбался. Он погладил меня. Из глаз моих ручьем хлынули слезы. Он сел с краю постели, подле меня; руки у него дрожали.
— Ну вот, видишь, — прошептал он, — видишь, ты уже совсем взрослый. Я вошел к тебе, потому что ты стонал. Решил, что у тебя температура. Мама ни о чем не знает, — И неожиданно, наклонясь к моему уху, спросил:
— Чем все-таки была для тебя Дора Ганзелинова?
Я не успел ничего до конца осознать и чувствовал себя совершенно обезоруженным, открытой книгой, которую легко прочесть. Отрицать что-либо было бесполезно. Отец словно все сам знал заранее, а мне оставалось лишь подтвердить это. Сопротивляться не имело смысла.
— Я так любил ее, папа!