Я вливаю Маше в рот брагу, кручу её перед печкой, поворачивая к теплу спиной, животом, боками. Я безжалостно мну и растираю её одеревеневшие мышцы, не стесняясь её наготы. Маша качается под моими руками, как дерево, стонет и плачет – от боли, от стыда, от счастья. Я, как поезд с толкача, гоню кровь по её артериям.
– Двигайся! – рычу я. – Шевелись! Живи!
Я ставлю её лицом к топке и прижимаюсь к её спине животом, защищая от холода, летящего из выбитого окошка. Я греюсь теплом, которое от печки проходит сквозь Машу, и это тепло возвращаю ей обратно, как Луна возвращает Земле солнечный свет. Гладкий язык вселенной, просовываясь в выбитое окно, лижет меня по спине. Я пью брагу, курю, но не отпускаю Машу. Я боюсь за неё. Я чувствую себя реанимацией, искусственным дыханием, её запасным сердцем.
– Вы сами согрейтесь… – говорит Маша. – Я уже не умру…
«Оживает», – думаю я.
Я отогреваюсь и сажусь на скамейку.
– Иди на колени, – приказываю я.
Маша устало усаживается ко мне на колени боком, пьёт брагу и опускает голову мне на плечо. Я тоже пью брагу и курю, выдыхая в сторону. Я тоже устал. Просто скотски устал. За окном совсем темно. По крыше пекарни ходит дождь. Пекарня загадочно освещена рубиновыми червями, ползающими в чёрной пещере печки. Кажется, Маша дремлет. Мои руки, сцепленные на изгибе её талии, ощущают тихое, спокойное, ровное движение рёбер. Я тоже закрываю глаза. Полусон громоотводом разряжает напряжение воли, словно распускает натянутые вожжи.
Я просыпаюсь от того, что Машина ладошка невесомо едет по моей скуле, по груди, по животу.
– Не надо, Маша, – говорю я.
– Дайте мне баночку, – помолчав, отвечает она.
Маша делает несколько глотков, переводит дух и снова пьёт. Я отнимаю банку и убираю под скамью. От Машиных губ пьяняще, вольно, счастливо и по-весеннему пахнет брагой.
– Виктор Сергеевич, я люблю вас… – шепчет мне в лицо Маша.
Её руки лёгкие, как листопад, – не поймаешь ладонь.
– Ты ещё девочка, Маша… – как дурак, говорю я.
– Ну и что… Я люблю вас… Я люблю вас… – повторяет она.
Она сползает с моих коленей, ложится спиной на скамью и тянет меня к себе. Я подчиняюсь и ложусь рядом, подсунув руку ей под голову. Я хочу Машу. И Маша хочет меня.
Я хочу Машу. И мне ничего не мешает взять её. И я представляю всё, что может быть: все молнии, танец и медовый ливень. Но одновременно я помню, как Маша плыла в ледяной воде злой речонки, как плакала, стоя на четвереньках посреди залитого дождём луга, как садилась в грязь на обочине таёжного просёлка. И во мне нет страсти. Страсть отгорела там, в затопленном ночном лесу. Осталось только желание. Оно нежное, тихое, неподвижное, как берёзовая ветка в безветренную погоду. Я не возьму Машу не потому, что мое чувство к ней – это умиление взрослого ребёнком, или робость мужчины с девочкой, или трепет грешника перед ангелом. Нет. Я не возьму Машу по какой-то другой причине, которая мне и самому непонятна. Я просто знаю, что так надо. Я хочу Машу. Но я её не нарушу.
– Я вас люблю… – шепчет Маша, прижимаясь ко мне.
– Не спеши, – говорю я. – Я всё сделаю сам…
Кончиками пальцев я веду по линиям её лица – по стрелкам бровей, по опущенным полумесяцам век, по излучине мягких губ, ни разу мною не целованных. Маша в последний раз приоткрывает глаза и наконец закрывает – словно заходит солнце.
– Я люблю вас… Я люблю вас… Я люблю вас… – словно заколдованная, сквозь сон повторяет Маша.
– Я тоже тебя люблю… – говорю я. – Засыпай… Всё хорошо.
Какой-то миг – и Маша уже спит. Я держу её голову и долго боюсь пошевелиться, глядя на Машино лицо – печальное, усталое, прекрасное русское лицо. Потом я тихонько высвобождаюсь, сажусь на скамейке и сгибаюсь пополам, как от удара под дых. Дикая душевная боль от того, что я удавил своё желание, рвёт меня на куски.
Но после я встаю и щупаю одежду. Она почти высохла. Я одеваюсь. Затем осторожно, как куклу, одеваю голую Машу. Наконец зажигаю сигарету, беру банку с брагой и открываю дверь.
Дождь кончился.
И вот я, Географ, Виктор Сергеевич, бивень, лавина, дорогой и любимый, сижу на пороге пекарни и смотрю на спящую деревню Межень. Я курю. Я пью брагу. Дождя нет, луны нет, но тёмное густое небо в зените словно подсвечено каким-то тусклым туманом. Я вижу тяжёлые дымные облачные бугры. А по горизонту, над тайгой, небо охвачено полосой угрюмой тьмы. Расползаясь по склону, слабо громоздится деревня Межень. Чуть светлеют покатые крыши, да кое-где горят огоньки. В ночи шумит на невидимых камнях Ледяная, одиноко брехает вдали собака – то ли облаивая свои собачьи кошмары, то ли откопав в огороде мышь, – и беззвучно, просторно гудит тайга, словно жалуется, переполнившись дождём.