— Они интересуются, как он, африканец, относится к политике реформ, проводимой президентом, что лично ему, колхознику, сулят новшества, вводимые российским правительством, каким ему видится будущее России, не намеревается ли он в связи с ликвидацией железного занавеса, как многие евреи, греки и немцы, репатриироваться на историческую родину в Африку? — как горох сыпанула Оленька.
Егоров неторопливо — куда ему было спешить? — и с достоинством вскрыл пачку «Галуаза», достал из глубокого и черного, как шахта, кармана спички, закурил.
— Добро сигареты, — с удовольствием выдохнул дым. — С фильтром, а забирают. Поблагодари их, Федорыч, третий месяц пропадаем без курева, не отоваривают талоны. Чтоб до осени с арендатором решил. — И, развернувшись, пошел прочь.
Так бы и стоять французам с разинутыми ртами, если бы не вышла с битой лейкой в одной руке и с клюкой в другой тряпичная бабушка.
— О! — простонали французы, как барьерные бегуны, рванулись сквозь жерди с камерами наперевес.
Бабушке это не понравилось. Бросив лейку, махнув клюкой, она ловко скрылась в доме-параллелограмме.
Французы изумленно перешептывались возле страшного (зеленая членистая нога его окончательно оделась корой) георгина, когда на крыльцо твердо ступил представительный Гена в подтяжках и с берданкой в руках.
— Федорыч! — Гена вскинул берданку на замахавших руками французов, но разобравшись, что они не с оружием, а с … (вряд ли Гена в своей жизни близко видел видеокамеры, но сумел отличить их от стрелкового оружия), опустил берданку. — Убярай арендатора! Не убярешь, бяда будет, Федорыч! — прорычал почему-то с белорусским акцентом и скрылся в доме.
Французам пришлось довольствоваться наружными съемками: вбитого в землю бабушкиного дома, крытого косматой соломой сарая, пламенеющего от ненависти к иноземцам, жаждущего влаги георгина да доброго, что-то беззвучно шепчущего бабушкиного лица сквозь немытую муть оконного стекла.
По мере того как французы терялись, председатель колхоза, он же Федорыч, веселел.
— Значит, так, — подвел он неутешительные итоги. — Поле парень не поднял. Пропало поле. Свиньи худые. Кролики, дай Бог, натянут к осени на два кг. А приемный вес два семьсот, не меньше. По договору ему двести штук сдать, он хорошо если сотню привезет. Мужики из Песков жалобу прислали, что браконьерствует на озере, по полкилометра сетей выметывает! Кузню я ему отдал, а он не сберег. В общем, завалил аренду. На хрен нам такой арендатор? Соберем общее собрание, расторгнем договор. Пусть по суду возвращает ссуду. Так и передай, — повернулся к Леону. — Ссуду по суду!
— Ссуду по суду в посуду! — странно как-то пошутил Леон.
Председатель не понял.
Вниманием французских журналистов завладела Платина, незаметно подкравшаяся в пушкинских шортах, в просторнейшей рубашке с пальмами, в узких, как осиные зрачки, солнцезащитных очках. Ей был вручен крохотный, как из страны лилипутов, флакончик то ли духов, то ли туалетной воды.
Платина этим не удовлетворилась.
Она обнаружила сомнительное знание французской языка. Операторы блудливо заулыбались. Начальница покосилась на нее с нескрываемым презрением. Платина вела себя, как если бы долгое время была от чего-то насильственно отлучена и вот наконец дорвалась. При этом Леона и замечала в упор.
Леону стало грустно, как в день, когда он выстрелил себе в голову дробью. «Момент» был всего лишь отвлекающий маневром. Теперь, он не сомневался. Так лисица водит хвостом, сбивая с толку собак. Действительность предстала такой, что «Момент» в сравнении с ней был едва ли не добродетелью. Не сумел застрелиться, подумал Леон, сдохну от СПИДа, так мне и надо, козлу!
Перед лицом неизбежной, лишь отсроченной во времени смерти, ему (в который уже раз?) открылась неизбывная бренность бытия, смехотворная (в сравнении с Вечностью) ничтожность их — французов и русских, — неизвестно зачем бродящих по Зайцам с видеокамерами и без.
С этих-то всечеловеческих русских роковых высот и обрушился Леон на совершенно того не ожидавшего председателя.