— Поле, говоришь, не вспахал? — закричал Леон, испытывая одновременно внезапную любовь и жалость к не знающему сна и отдыха дяде Пете (как-то вдруг позабылось прошлое и нынешнее его обезумелое пьянство), темное, пронзительное (как перед эпилептическим припадком) просветление, связанное с мнимым освобождением (через безмозглый выкрик) от мучающих, безысходных мыслей, а также острую неприязнь к председателю, который вместо того, чтобы изо всех сил помогать дяде Пете, шел на поводу у здешнего темного царства, царюющего зла, потому что сам был частицей темного царства, царюющего зла, разве только чуть в более пристойном обличье — в шляпе и в пиджаке. — Чем он должен был вспахать? X…? — Французы встрепенулись, видно, усвоили это слово, взялись тормошить впавшую вдруг в тупость Оленьку. — Трактор обещали? Где трактор? — ревел Леон. — Свиньи и кролики, как из Бухенвальда? А чем кормить? Скажи спасибо, что хоть не сдохли. Ты ему обещал десять тонн комбикорма? Где комбикорм? Сети на озере поставил? А что ему жрать нечего, что в магазине только хлеб раз в неделю, что он первый год на земле, еще ни одного урожая не снял, это тебя не касается, да? Сбросил, как парашютиста на необитаемый остров, и уже через полгода хочешь его обстричь? Что ж твой колхоз (это Леон слышал от дяди Пети) с тридцать второго года убыточный? Что ж ты его не закрываешь?
Было тихо. Все смотрели на Леона. Даже Платина отлепилась от облюбованного француза, устремила на Леона узкий слепящий взгляд.
— Ну-ну, продолжай! — с веселой ненавистью похлопал председатель Леона по плечу. — Еще ведь много чего можно сказать.
Был он плотный, крепкий, налитой, как последняя живая ветка на засыхающем дереве.
Леон подумал, что со стороны их компания выглядит странно. Ходят по нищей черной деревне и без конца хлопают друг друга по плечам.
Интимно ужаленная пчелой дамочка напомнила Оленьке об ее обязанностях.
Председатель не иначе как считал себя крутым интеллектуалом. И как всякий интеллектуал-самоучка (да и не обязательно самоучка, и даже не обязательно интеллектуал), был не чужд особенного русского скепсиса, вызываемого не столько болью за перманентно гибнущее Отечество сколько за перманентное же отсутствие поблизости равного по интеллекту собеседника. Один я, один как перст, посреди дерьма! Странному этому скепсису почему-то было подвержено не малое число русских людей. Хотя бы сам Леон. Или нацепившая на нос слепящие очки малолетняя проститутка Платина, считавшая себя умнее всех на свете. Или дядя Петя, возвысивший свой скепсис из хлева до таких вершин мирового зла, как Наполеон и Гитлер.
Леон подумал, что по двум причинам председатель простил ему хамство. Потому что почувствовал в нем родственную (по части скепсиса) душу. И потому, что сам был хамом. Да и ненужное внимание к разговору французов, которые прилетели в глухой Куньинский район снимать фильм о аренде, стреноживало председателя, как шаловливого конишку. Хотя Леон был убежден: плевать он хотел на аренду и на французов! Однако негоже было внаглую идти против прогресса, каким полагались аренда и иностранцы. Не столько даже против них, сколько против новой власти, считавшей Куньинский район исконной территорией Эстонской республики.
«И ведь отдадут!» — подумал Леон.
— Ты слышал мнение народа, я никого за язык не тянул, — эдаким бесстрастным мудрецом констататором решил выступить председатель, наподобие Тацита или Джакомо Леопарди. — Земля пока что принадлежит колхозу. Колхозники не хотят, чтобы на ней был фермер-арендатор. Экономический эффект от аренды — ноль! При колхозе это поле худо или бедно, но обрабатывалось. Арендатор взял, но ничего не сделал. Зачем брал? Если где есть совершенно безлюдная земля, — миролюбиво закончил председатель, — там, может, получится аренда. А где живут люди, там, извини, как было, так и останется. Там арендатору не то что подняться, выжить не дадут.