В целом, однако, Габриадзе и Данелия сохранили сюжетные коллизии романа Тилье, но вместе с тем почти полностью переписали диалоги. Так что, можно сказать, все французское в экранизации было планомерно вытеснено грузинским. Как, например, в этой колоритной сцене семейного скандала:
«— Софико, успокойся, я жив! Посмотри — жив! — Лука, как полено, держал под мышкой младшего сына, головой назад.
— Поверни ребенка, дурак, — тихо сказала Софико. — У вас нет ничего святого.
— Мы больше не будем, — пробормотал Бенжамен.
— А-а-а… Мне теперь все равно… — всхлипнула Софико. — Хотите — женитесь, хотите — не женитесь… Мне наплевать. Я ухожу.
— Слушай, женись ты на этой Мери, — сказал Варлаам Бенжамену. — Прекрасный загородный дом, усадьба, вот такие глаза. — Варлаам пальцами показал, какие огромные и красивые глаза у невесты Бенжамена.
— Женись сам, если она тебе так нравится, — проворчал Бенжамен.
— Я бы тоже на ее месте ушла, — сказала восьмилетняя Цицино. — Полный дом бездельников. Всех надо напоить, накормить, обстирать. Дети неблагодарные: будто в зверинце выросли. Брат весь в долгах, пьяница… Муж ни то ни сё, ни рыба ни мясо. Очень неудачный муж. А могла спокойно выйти за генерала…
— Что?! — взревел Лука и схватил дочь за косу. — Как ты смеешь так говорить о родном отце!!
Девочка завопила.
— Отпусти ребенка, изверг! — Софико вскочила, но тут же схватилась за сердце и со стоном упала на тахту. — Я умираю!
— Мама умирает! — заплакали дети. — Женись, дядя! Женись!
— Хорошо, хорошо, женюсь, — не выдержал он рева.
— Поклянись! — простонала Софико.
— Клянусь. Клянусь Варлаамом.
— Почему мной? — возмутился Варлаам. — Что, кроме меня, здесь никого нет, что ли?!»
А вот в тюремной сцене Бенжамен вдруг принимается дословно цитировать Тилье — и может показаться, что сейчас герой разразится одним из тех красноречивых поэтических монологов, которыми преисполнен роман. Но нет, над Тилье вновь берут верх Габриадзе — Данелия, одновременно с этой задачей впервые сводя на экране Кикабидзе и Мкртчяна — будущих Мимино и Хачикяна:
«Бенжамен в арестантской одежде ходил по камере и разглагольствовал.
— Иноземец, — говорил он сидевшему на каменном полу турку, — объясни мне, почему люди так боятся тюрьмы?
— Конечно, — глубокомысленно сказал турок, глядя на Бенжамена грустными маслянистыми глазами, — боятся…
— Но разве постель больному не тюрьма? Или торгашу лавка не тюрьма? Служащему — контора, горожанину — город, царю — его царство, самому Господу Богу — леденящая сфера? Разве все они не узники?
— Конечно, — согласился турок. — Думал, привезу ирис: мужчина — любит, женщина — любит, ребенок — любит! Скажи — спасибо! Нет! Сиди, сказали, два года, контрабандист! Хочешь, конфетку дам? — подумав, предложил он шепотом.
— Конечно, — сказал Бенжамен.
— Нету, — сказал печальный турок».
Ну а всем запомнившейся кульминацией фильма стала, пожалуй, самая траурная сцена во всем творчестве Данелии. Поминки, устроенные умирающим стариком по самому себе, — куда уж панихиднее. Без юмора, впрочем, не обошлось и здесь:
«— Леван, — в гостиную поднялась тетя Домна. — Там гробы принесли. Красный и черный. Ты какой хочешь?
— Черный, — не задумываясь, сказал Леван.
— А с красным что делать?
— Отдай Савле. — Леван показал на старика скрипача, того самого, который мог и до сих пор может отравить всю Грузию цианистым калием.
— С ума сошел, — зашипела тетя Домна. — Для чего ему такой дорогой гроб?! На эти деньги весь оркестр можно похоронить!
— Хорошо, хорошо! Не твое дело! Иди!
Старушка недовольно хмыкнула:
— У-у-у! Нашел причину напиться, да? Если умираешь, почему не умираешь по-человечески? А? На кого дом оставляешь? А? На этого сумасшедшего? Да? — Домна показала на Бенжамена. — У-у-у!
— Иди, иди! — насупился Леван.
— Вот, например, батюшка, я вам говорю: “камелия”. Ну что тут обидного. “Три грации считались в Древнем мире. Родились вы — и стало их четыре”, — уговаривал уже солидно выпивший Лука отца Гермогена. — Ну что тут обидного?
К хозяину подбежал старичок скрипач.
— Спасибо, Леван! Только если тебе все равно, дай мне, пожалуйста, черный. Черный гроб, клянусь мамой, мне больше нравится!
Глаза Левана налились кровью.
— Вот тебе черный! — Он поднес к носу скрипача огромный кукиш».
Даже по этим фрагментам заметно, что Бенжамена постоянно заслоняют собой словно бы более колоритные фигуры. В романе отнюдь не так — там заглавный герой блистает и доминирует над всеми прочими персонажами буквально на каждой странице. Неудивительно, что Кикабидзе, осознавший различие замыслов Тилье и Данелии, в какой-то момент возроптал и принялся принимать усилия по «оживляжу» своего героя. Но режиссер безжалостно пресек эти поползновения: