Мать говорила, что Бога нет, отец с фронта писал, что Бога в окопах не нашел, и председатель все время повторял, что нет этого Бога вашего.
— А теперь на погосте возле храма лежат, а сверху тургеневские лопухи растут.
Валет понял, что ляпнул лишнего, и от греха подальше отошел на несколько десятков шагов назад.
— Ты мою мать и отца не трогай, — ответил Толик, покрываясь пятнами на эрозивной от казахских ветров коже. — Они идеей жили. Это тебе не окурки по селу собирать.
— Ладно, ты только не волнуйся, Толик. В нашем возрасте вредно. Что уж и сказать ничего нельзя? Я же пошутил.
— Шутят бездари, а я спину гнул с десяти лет.
— Язык мой — враг мой, — несколько раз ударив себя по губам, подумал Валет. — Сейчас понесет деда: дочке квартиру в городе купил, себе дом построил, сервант от похвальных грамот пухнет.
— Дочке квартиру в городе купил! Себе дом построил! Сервант от похвальных грамот пухнет! Перед людьми мне не стыдно.
Толик закашлял в кулак. Валет поднял с земли бычок, обнюхал его со всех сторон и щелчком отправил в крапиву, упирающуюся верхушками в небо.
— Иди по-хорошему, — вытирая платком пот со лба, промолвил Толик. — Знаем мы вас. Всю жизнь ворчите на государство, а сами палец о палец не ударили. Будь председатель жив, он бы тебе все мослы пересчитал палкой.
Когда от Валета остались лишь следы на песке сорок первого размера, дед Толя сидел и радовался, что смог защитить идеалы, впитанные с молоком матери. И даже не уродившийся в этом году табак, которым он набивал обрывок пожелтевшей газеты «Правда», не портил ему настроения.
— Кто, если не я?! — думал он, рассматривая потрескавшуюся ладонь. — Нет, все правильно сделал.
Он поджог от спички самокрутку, разогнал больших болотных комаров, и еще раз посмотрел на ладони: на желтые от никотина пальцы-сосиски, на многолетнюю, возможно еще казахстанскую, грязь под ногтями.
— Неужели и правда, зря прожили мы жизнь? — спросил он так тихо, словно испугавшись своего же вопроса. — Сколько людей растворилось в полях, на лесозаготовках, в карьерах, за баранкой полуторок — и все зря? Нет, не может этого быть…
Сердце тяжело застучало. Двумя бесчувственными пальцами он смял край окурка, и, бережно положив его в карман, стал вставать со ступенек.
— Куда я дел банку с солидолом?
Через десяток заколоченных домов, Валет вышел на перекрестье улиц и подошел к колодцу, намереваясь промокнуть кепку в ведре.
— Как ты сюда попала? — спросил Валет, пытаясь выкинуть многоножку из ведра.
Он заскользил глазами по зыбкому перекрестку, на пятачке которого ютились десятиметровый обелиск павшим в Великой Отечественной войне односельчанам, продуктовый магазин с проросшей внутри березой и автобусная остановка невнятного, как оконная замазка, цвета.
Подбежала черная дворняжка с торчащими ребрами, обнюхала заштопанную штанину человека и покорно улеглась в ногах.
— От меня тебе толку не будет, — сказал Иван и стал размышлять на предмет короткой дороги к храму. — Возвращайся лучше к деду Толику. Тот хотя бы хлебом накормит.
Пес неодобрительно загавкал и убежал прочь.
— Вот и я того же мнения.
Пройдя узкой извилистой тропой сквозь сосновый бор, он увидел ржавый купол храма без креста, с покосившейся на запад колокольней. Тут же, рядом, возле складов, на консервации стояли два молоковоза. Наследие последнего председателя, сбежавшего от народного гнева в неизвестном направлении.
Только Валет миновал машины, как со спины его окликнули. Тело по инерции сделало еще несколько шагов, а голова, часто живущая отдельной жизнью, повернулась. На траве сидел Семен и любовался в начищенную лопату.
— Куда путь держите, Иван Олегович? — спросил паренек и ловким движением руки выдернул волос из оттянутой ноздри. — Неужели на проповедь попа?
— Здорово, Сеня, — сказал Иван Олегович. — Да, вот иду послушать.
— Не верю я во все это.
— А во что же, позволь спросить, сейчас верит советская молодежь?
— В песок маслянистый под ногами, в то, что все погорело в огородах без дождей, в то, что совхоз закрыли. Вот в голос священника верю. Слышите, какой он громкий? А в то, что говорит, не верю. Бога придумали люди.
— И зачем же, скажи-ка мне?
— Может быть, чтобы людям было не так страшно умирать.
— А людей тогда кто придумал?
— В школе про обезьян говорили, но это сущая глупость. Обезьяны разумнее людей себя ведут. Я с сестрой в зоопарке видел.
— Вам, молодым, рано думать о смерти, а мне, старику, пора бы начинать готовиться. Грехи к земле тянут.
— Думать о смерти? А чего о ней думать, Иван Олегович? Я, как молокозавод прикрыли, только о ней и думаю, закапывая покойников. Вот в них верю, потому что они теперь — мой хлеб.
— А чего ты лопату начистил? Хоронят кого?
— Инструмент должен всегда находиться в чистоте. Может, Вы сегодня помрете.