Блондин качает головой, упорное отрицание правды, невозможность согласиться с самим собой.
– Учеба за границей – это другое, – говорит он, – это не квартира в Сеуле, не деньги на пропитание, это куда серьезней и… зависимей.
Бэкхен лезет в карман джинсов, достает оттуда свернутый лист и кидает Сэхуну на колени; мы заглядываем через его плечо, чтобы рассмотреть написанную там фразу:
«Не все те свободны, кто смеется над своими цепями. Лессинг»
Я поднимаю взгляд на Бэкхена и вижу, как он наблюдает за нашей реакцией. Ждет. И потом добавляет:
– Помнишь, что я говорил о фундаменте? Будешь последним идиотом, если его разрушишь.
– Попробуй, Сэхун, – это уже Чондэ, ловящий на себе неуверенный взгляд парня. – Нет ничего дурного в том, что ты прибегнешь к их помощи, тебе же только семнадцать, ты ничего сам не сделаешь.
Я молчу, потому что вижу, что его и без меня добьют. Сэхун нас позвал, только чтобы мы его убедили, он уже давно всё решил, и лишь хочет нашего оправдания его выбора. Чтобы сказали, что он делает правильно и сам себя не предал.
Младший ждет от нас подбадривающих улыбок и раскинутых рук: «вперед!», мы даем ему это; просим вернуть мебель, выкинуть дурь из башки и достать чемодан. А «спасибо» он нам раздает в кулаках на плечи, а радость его выражается во фразе со смешком:
– Черт, какая жизнь таки сумасшедшая.
Я сижу неподвижно все семь минут в напряжении, пока Чондэ смотрит у Сэхуна фотки того мужчины на телефоне, а Бэкхен беззвучно стоит у окна комнаты. Слышу его слова тоже, вероятно, только я:
– Стоит просто повернуть, не боясь монстров или темноты за углом. Вот и весь смысл.
Когда я чересчур пьян новостями и переменами, это оказывается некстати, потому что дома у порога ожидает ряд сумок, у стен – слишком страшное эхо, а в воздухе запах свежести открытых окон: маме всегда было холодно, поэтому они всегда были закрыты.
Я слышу по квартире тяжелые шаги отца и настораживаюсь, как кошка, не решаясь пройти в коридор. Из-за угла мне выглядывает семья, и их несправедливое и подлое «извини» маячит со лбов в первые же секунды.
– В чем дело? – спрашиваю я, блокируя в мыслях все возможные варианты, чтобы не подбить самому себе колени.
Весь огонь на себя решается взять отец, когда выходит ко мне с серьезным видом, разминая костяшки пальцев. Моя черная шерсть сейчас бы уже стояла дыбом, а хвост – трубой. В его взгляде слишком видимая печать уже принятых решений и бесповоротных действий. А глаза смотрят на меня – исключительно на меня – и это плохой знак.
– Чанель, мы кое о чем подумали и решили…
– Это ты решил, – прерываю я его, привыкший требовать конкретики и правды, – не пытайся мне зубы заговорить.
Папа вздыхает, а я сначала вижу мамину ладонь на его плече, и только потом её – вставшую у него за спиной. Я себя чувствую, как воин-одиночка перед стеной целой армии. Вот-вот хлынет.
– Хорошо, я решил, – снова начинает отец, – что нужно что-то менять, это уже переходит всякие рамки. Мы с твоей мамой поговорили, я предложил ей уехать отсюда, хотя бы на время, и она согласилась.
Я пока на неё не смотрю, потому что ситуация не обрисована.
– Куда? Что с твоей работой? Что со мной? – спрашиваю, надеясь подловить хоть на каком-то подвохе или загвоздке, выявить в их планах изъян. Потому что мне не очень нравится этот воздух, наполненный словом «прощай».
– В пригородную деревню на юге, с жильем там проблем не будет. А мне добираться до вокзала даже проще. Тебе уже восемнадцать, мы перепишем на тебя квартиру и будем финансировать.
Меня передергивает от этого офисного слова и я веду плечами, точно скидываю мокрый и грязный плащ. И сказать особо нечего, кроме:
– Обсудить со мной это вы не планировали?
Отец поднимает брови, и я вижу вкрапинки зелени в его светлых глазах.
– А ты против?
Портило всё именно отсутствие аргументов и доводов, ведь их решение, как ни глянь, было замечательным, но… Я понял, что мне требуется для определения и просто взглянул на маму.
Лицо её было… В надежде. С такими глазами, наверное, птенцы готовятся совершить первый рискованный полет с гнезда: и желают взмыть, и бояться разбиться. Но я понимаю, что это намного лучше былого, так что сдавленно улыбаются – только ей.
– Ладно, – говорю тоже, смотря ей в глаза, – хорошо, поступайте, как задумали.
– Чанни, – голос мамы дребезжит от волнения, а меня бьет озноб, – ты не сердишься? Папа убедил, что ты самостоятельный и справишься, но я не знаю, правильно ли мы…
– Всё в порядке, мам, – это комочек катается у меня в горле, и трется о смех, и трется о неопределенные слезы, – я правда о себе позабочусь, не переживай.
Папа проходит мимо меня, и возникает желание ему пригрозить: «не присмотришь как следует – прибью», и на руке несмывающимся маркером написать ему все лекарства, и рассказать, как мама питается, и что любит слушать на ночь, и сказать, сколько волосков у нее на голове, чтобы не исчез ни один – я потом пересчитаю.