Минсок не плачет, мы ничего говорим; провожаем его во взрослую жизнь. Кажется, его янтарь посерел до бетона, хотя не уверен – веки у всех опущены. За нами кричат черные птицы, в их воплях можно расслышать словно человеческий смех; так смеется смерть, будь она в людской оболочке.
Погода никакая – ни холод, ни жара, все условия настроены на чувствительный паралич. Мы слышим мерное дыхание друг друга, знаем – ни у кого оно не сорвется навзрыд.
Спустя несколько минут Сэхун отворачивается, нервно закуривает и говорит:
– Раз мы здесь, пойду дядьку проверю.
Отходит, нерешительно оглядываясь по сторонам на низкие железные заборы.
Бэкхен, подняв голову, куда-то медленно идёт – я за ним. Вижу, что поддержки в виде руки Чондэ на плече Мину будет достаточно. Это он накинул на парня бежевое пальто, до этого в котором мы его никогда не видели; пальто Минсоку не идет, а вот Чондэ рядом – да.
Я спешу по пятам.
Бэкхен останавливается около выдержанного камня, горка земли поросла ромашками, лежат слегка подсохшие лилии – могилу не бросали. Я вижу на плите фамилию Бэкхена, разница между годами через тире – 5 лет. Поднимаю на него глаза, немо прося объяснения.
– Банальная оспа, – произносит Бэкхен, смотря на умершего брата, – я не успел к нему привязаться, но…
– Но все могло быть иначе, – заканчиваю за него, в моём голосе слышится больше горечи и печали, чем в его, хотя горе – чужое.
– Из меня бы не вышел родитель, – его тон еще тише, взгляд – стылый. – Там, где вырос я, он бы не выжил, а я бы не спас.
Я аккуратно подхожу ближе, становлюсь рядом; знаю, до чего холодная его тонкая рука, и обхватываю жестом «мерю пульс», стараясь этим что-то сказать.
Это третий кирпич – понимаю без слов Бэкхена, ведь он смотрит на могилу – а глаза его, черные, точно серой пленкой покрыты. И это акт столь душевной слабости; чувствую и кожей, и сердцем. Он не отдергивает руку, не заводит урок жизни, не садится иронией на плечи.
Сзади вижу, как Минсок утыкается лицом Чондэ в грудь, а Сехун возвращается к ним уже со второй сигаретой;
а я зачем-то сминаю запястье Бэкхена до белизны пальцев и красных пятен; а я зачем-то становлюсь последним из нас глупцом, говоря: «всё будет хорошо».
Минсок выглядит слишком ошарашенным и шокированным, когда нелепо протягивает нам смятую бумагу – его подтверждение о зачислении на курс обучения кондитерскому делу.
Мы все переглядываемся, не чувствуя нужды что-либо говорить, а Минсок в этот момент, похоже, слишком нуждался в словах. Каких? Он и так всё знает.
Как неряшливо и рассеяно он начнет собирать документы, будет выбирать самый дешевый для записей блокнот, начнет заводить будильник на шесть и рассматривать составы продуктов в магазинах – это будет его новой привычкой.
Знает, что Сэхун заставит притащить его как-нибудь белый колпак и его раскромсает или испортит, Бэкхен попросит зачитать слова его преподавателя, поделиться каким-нибудь рецептом: капнет своего яда.
Зачем эту растерянность сейчас на нас взваливать, будто мы должны эту бумажку пойти и сжечь?
Чондэ пробормотал что-то вроде «поздравляю», а я молча протянул сигарету. Молодец, Минсок. У тебя есть альтернатива и что-то кроме. Нас, этой комнаты, этого воздуха и сорока дней черной одежды.
– Не смотри на нас так, словно из нашей ямы тебе одному протянули руку и ты не можешь нас взять с собой, – огрызнулся Бэкхен, и в его голосе раздражение имело ту консистенцию, при которой он искренне за человека рад.
Конечно, он не против наблюдать, как кому-то действительно везет. Минсок это заслужил хотя бы своим ненавязчивым молчанием вместо скорбящих истерик.
Я спросил:
– Когда первые занятия?
Он ответил:
– На следующей неделе.
Сэхун иронизирует, что теперь будет что Минсоку дарить на праздники – всякую кулинарную херню из магазинов домохозяек.
Мы никогда ничего не дарили друг другу.
На Дни Рождения всё сводилось до дешевого вина и холодильные остатки, звучали пьяные тосты, и постелями служили собственные тела; засыпали под утро друг у друга на поясницах.
До весны далеко, Новый Год пока рано планировать; прошлый раз отразился на Бэкхене бронхитом, на Чондэ потерянной шапкой и содранной кожей рук, на Сэхуне – ночью в полиции и не стоящим этого кальяном. А я… Оценил красоту снежных ангелов, сделанных подобием демона. И контраст черного на белом.
У Минсока больше всего сомнения из всех чувств, он, наверное, потерял смысл того, чего так внезапно добился.
Из нас всех можно выложить слово «беги», чтобы до него четче дошло; парень мнет кулаки; янтарь в глазах густеет.
– Не думаю, что это хорошая идея, – говорит он, впервые за всё время заслуживая пощечину, – может, стоит найти что-то более реальное?