Вечер состоит из папиных монологов о подлостях его коллег и вставок комментариев про политику: мы смотрим новости, и больше ничего. Меня по инерции начинает тошнить от голоса их ведущего, который, я думаю, умрет за этим серым столом с кружкой Nescafe и в зеленом галстуке.
Не знаю, как так получается: вот вроде бы я смотрю на желтеющие обои и стараюсь перебить желание намочить их водой, а теперь на прицеле зрачков – папино лицо, и шансов на отсечку никаких.
За какие слова друг друга мы цепляемся – неясно, и неважно, но в один момент я слышу звук отлетевшего из-под меня стула, а сам кричу: «Тебе наплевать на правду!» А за ним и что-то продолжительно гневное, наболевшее, наслоившееся – сам ловлю осознанием буквально отрывки своих слов: «Вот она, реальность, вот!… посмотри!..В ней болячек больше, чем клеток…а ты так и таскаешь розовые очки!..»
За нашими спинами визжит чайник, но никто не оборачивается к плите; кричит и мама, покрывая ладонями уши, просит нас перестать. Тарелки две в воздух всё же поднимаются, но без ущерба нам; отец разжимает и сжимает кулаки, словно мерит давление, явно у нас обоих повышенное.
Может произойти взрыв, но я был бы рад – ошпаренные, мы, возможно, почувствовали бы больше реакции.
Однако газ выключен, голоса – понижены, температура между нами сползла, и всё стало снова бессмысленным. Мы ссоримся редко, скандалим не часто, нам такие разрядки не помогают (как некоторым), и чем я сейчас чиркнул свой фитиль – не знаю.
Все разбредаются по своим комнатам, точно малообщительные сожители, на меня смотрит жир с посуды, и я рад: своё отражение в блеске сейчас было бы последним уродством.
В моём дневнике появляется новая надпись, слегка кривая:
«В зрелые годы напишу книгу «Как правдоподобно любить родителей» и разбогатею. Чем не мечта?»
и рядом – смешные смайлики. Не показывал это никому, ведь тема из больных.
На глаза попадается телефон, а на переднюю планку мыслей – недавний разговор, и так нестерпимо и внезапно захотелось правды. Чем понесло и как – не ощущаю, но я рву один из блокнота листок и сажусь писать Бэкхену письмо: нечто вроде исповеди. «Друзья – воры времени. Ф.Бэкон. Думаю, то можно отнести и к любовникам, и к любимым, но если так, я хочу остаться нищим по твоей воле, хочу избавиться от каждой своей секунды. Это будет лучшее твоё преступление и величайший грех».
Хочу еще написать что-то, но паста заканчивается, сила воля и наплыв откровения тоже, так что сворачиваю бумагу в угловатый конверт и решаю быть личным своим почтальоном.
Дом Бэкхена не так далеко, чтобы я успел передумать
Я прихожу к нему в самое непривычное время, после обеда, когда он может быть занят чем угодно, я без понятия – собирать голубиные яйца на чердаке дома, кромсать ножом свой паркет, есть лёд из морозилки, спать в комнате.
Дверь в квартиру оказывается распахнута, точно кто-то вбежал в неё с разбегу и забыл закрыть; а может, им не хватает сквозняка.
Осторожно вступая в коридор, я вижу в узком проёме широкую спину его сестры: уперла руки в бока, как кухарка из старых американских фильмов, сгорбилась, явно с целью возвыситься:
– Что ты опять тут устроил?! – разразился её голос, подорванный и сиплый, – Я просила не лезть ко мне! Какого черта ты вообще свалился на меня никчемным придатком?! Почему я? Почему я обязана с тобой возиться?! Еще год – и чтоб твоя рожа не мелькала в моей квартире!
Мои мурашки начинают испуганно холодеть, в страхе метаться; девушка резко разворачивается, идёт ко мне, сначала в упор не видя. Потом вздергивает голову, как окликнутая, смотрит на меня собачьими глазами, в них мелькает признание; тычет кривым пальцем в мою сторону:
– И этих твоих тоже..!
Я вижу за её плечом усталый взгляд Бэкхена, очевидно, стоявший там последние минут десять на отчитывании. Его сестра удаляется на кухню, отметив конец разговора громким хлопаньем стеклянной двери, и я секунду опасаюсь её дребезга. Но затем вновь смотрю на Бэкхена, медленно приближаюсь; ладонь с зажатым письмом сгинается в локте за спиной.
Он смотрит на меня спокойно, без тени: «зачем ты пришел?» или «почему еще здесь?», и так же просто слабо улыбается, так, будто его не оклеветали, не облили словесной желчью, а разбудили рано и заставили встать; вид какой-то сонный.
– Кирпич номер два, Чанель, – говорит он мне тихо, и только потом прислоняется плечом к стене в своей характерной расслабленности. Не спрашивает, зачем я приходил, и не гонит; а мне уже ничего не хочется.
Нам удается лишь покурить на пыльном балконе рядом и негласно закруглить эту тему; хватит с нашей компании этих детских нужд в родных.
Всё, что запомнилось мне в тот день из наших отрезков недлинных фраз, было:
– О будущем: уверен, нас ждет настоящая матрица, – мои слова.
– А может, мы уже в ней, – ответ Бэкхена.
Вместо капкейков на темном мраморе венок из белоснежных хризантем. Мы стоим, запустив руки в карманы черных брюк, а над нами – Реквием из осенних ветров.