Я немало удивляюсь, когда Бэкхен невзначай точно начинает слабо показывать на какие-то деревья и бормотать их названия: биологических познаний я до этого в нём не замечал, впрочем, это быстро заканчивается. Мы проходим сквозь широкую арку к моему любимому месту, и он ощущает мою вибрацию души.
– Ну давай уже, говори, – кивает головой Бэкхен, складывая руки на груди.
Я отхожу подальше и поворачиваюсь к нему лицом (опасный маневр).
– Это, – говорю я, указывая на четыре скульптуры девушек, расположившихся по кругу, – символика четырех сил. Искренности, правосудия, славы и мира.
Уже вижу заплескавшийся уровень смехотворства в его глазах, когда парень оглядывается вокруг и смиряет каждую даму взглядом, достойным продажных шалав. Но тем не менее:
– Правосудие, – отдает он свою симпатию девушке с мечом, находившуюся правее. Сложно понять, это его бесспорных выбор превосходства или мне можно сказать своё мнение. Но я его озвучиваю:
– Почему? Я за искренность, – говорю, и у моей скульптуры в руках солнышко, правда, с настроением на лике, ближе к лунному.
– Искренность в наше время не встретишь, – пожимает Бэкхен плечами.
– Правосудия тоже.
– Но его можно добиться, – брюнет разворачивается всем корпусом и в упор смотрит на свою избранницу, – хоть и потешно сейчас звучит, но есть законы, право – хоть немного, но они соблюдаются. Честности же от человека невозможно добиться против его воли, хоть раздробись в пыль. Это лишь тест его совести.
Я сжимаю зубы. Своего фаворита я выбрал еще в детстве по красивому стану и более-менее милому лицу, но никак не по смыслу; пожалуй, стоило его пересмотреть на восемнадцатилетнюю голову. Бэкхен поворачивается ко мне и прищуривается.
– И лучше стремиться к правосудию, ведь лгать мы друг другу не перестанем, и даже не захотим – мы любим сладкое, а ложь слаще сахара.
Ни ваты, ни мороженого я не увидел.
Когда заходим в аллею, опутанную лозами ветвей, переменная облачность перетекает в затяжное небо; облака растелились по всей его области, и из легкой тени мы оказываемся в настоящем полумраке; холодает.
Бэкхен складывает руки на коленях, и я говорю о парке, а смотрю на них:
– Мне думалось, что тут всё уже давно изменилось или разрушено.
– Так и будет когда-нибудь, – заверил он меня, смотря на исчезающий в тучах свет, – по принципу возрастания энтропии всё распадается, упрощается и, в конце концов, исчезает без возврата.
Я поднимаю на него глаза.
– Пересмотрел Господина Никто?
А Бэкхен – словно мой очередной катарсис – улыбается, взглянув на меня.
– И ты еще удивляешься, ощущая себя особенным?
В честь последних событий и уже в большей степени расслабившись, предлагаю напевать ему Флойдов, всё равно вокруг ни одной души, а наши слишком оказались громкими. В этот момент.
День неожиданно заканчивается, и я вместе с ним – когда Бэкхен проезжается своими пальцами по моим, будто по клавишам в последнем аккорде.
Сэхун называет своих предков "загородным имуществом", Чондэ живёт с отцом, у Минсока болеет бабушка.Нас в этом плане, похоже, неудача полюбила общей компанией, в итоге и вместе свела.
Чондэ не может появиться дома без получасового допроса позже и нравоучений на будущее; не может им противостоять и не выполнять требования, изнутри его калечившие. Его выбор с детства, его ошибка, но у него самое меньшее из зол.
Минсок безоговорочно верит в лучший исход своего положения.
– Когда-нибудь я буду носить ей подносы капкейков, а не лекарств. – говорит он, раскладывая перед нами тарелки с апельсинками, когда мы сидим у него и слушаем за стенкой тяжелый кашель.
– И их любезно будут есть местные вороны, – не остаётся в стороне Бэкхен, задающий вечеру настроение.
Наше трио бросает на него осуждающий взгляд, потому что для Минсока это слишком жестоко; но Бён Бэкхен в своей остроте не делает исключений, каким бы наивным не был наш новый друг.
Чондэ в тот день умял всё, чем его угостили при хронической аллергии на цитрусовые и их непереносимость; у него были длинные рукава, способные закрыть все реакции на запястьях, так что мы ничего не сказали.
У него на предплечьях вздувались и пухли волдыри, в то время как на лице Минсока расцветала слабаяулыбка.
Вспомнился один разговор, не проскользнувший мимо моей памяти; мы тогда собирали неизвестную ломаную старым найденным домино и снова говорили о чем-то плохом. Бэкхен тогда загнал монолог:
– Когда кто-то погибает или во власти недуга, люди молча думают: хорошо, это всё не со мной.
Мы пугаемся несчастья, только ощутив его близость, и стремимся пройти мимо: кто угодно, только не я. – Он в это время отдельно складывал черно-белую пирамидку, – Чужое горе не портит погоды, от него лишь насловная жалость: «ах, боже мой, жалко беднягу – милый, передай джем». Или: «господи, как страшно, не могу на такое смотреть – переключи на муз.чат». Разве не это слышно в нормальных семьях каждое утро в новостное время? Мы относимся к несчастью, как к комарам – пока не укусит, не вздрогнешь.
И сказав это, одним пальцем разрушил свою башню костей; те рассыпались с грохотом.