Шли дни, подходил объявленный астрономами срок, когда комета должна была максимально приблизиться к Земле, но ничего не случалось, и я почти уже отчаялся ждать. Каждый день я проверял, на месте ли подзорная труба отца, каждую ночь, дождавшись, пока все заснут, прятался за занавесками и смотрел в небеса, ожидая, собственно, не кометы, а каких-то перемен в небе, например в движении облаков, в свечении звезд, но ничего не находил.
И тогда я решился, попросил как-то вечером бабушку Таню рассказать, что она знает о комете. Она, будто ждала этого вопроса, сразу же сказала, чтобы я пришел к ней попозже, и открыла альбом для рисования. Через несколько часов я рассматривал ее рисунок.
Большой усадебный дом на холме, почти скрытый сумерками, отблескивающий стеклами. Низкий, по пояс, забор из жердей, у которого собрались два десятка человек, смотрящие в небо — белые старинные платья, белые летние пиджаки и брюки. А вверху, в иссиня-черной вышине, заглушая собой звезды, простерлась желтая, изогнутая, как скорпионий хвост, комета, брызжущая оранжевым из вздутой головы.
Кто эти два десятка людей, стоящие как друзья или родственники, почему, освещенные сиянием кометы, они замерли? Что за знак читают они в небе, что прозревают о своих судьбах?
На этот раз бабушка вложила в рисунок все мастерство, и я узнал ее саму, маленькую девочку, прижавшуюся к взрослому мужчине в старинной военной фуражке, узнал другие лица со стены фотографий в бабушкиной комнате. Я обернулся к этим фотографиям, и бабушка, заметив мой взгляд, взглядом же показала, что я верно понял рисунок.
Сумерки, поле, забор, дом, дальний лес — все было выписано в густо-синих тонах. И я вдруг осознал, что синий здесь — синоним давности прошлого, что через этот рисунок бабушка смотрит так глубоко в собственную память, что мой взгляд, обращенный к воспоминаниям, никогда не имел дела с такими временн
— Какой же это год? — спросил я, как спросил бы, какова глубина ущелья.
— Сейчас тысяча девятьсот восемьдесят шестой год, — сказала бабушка Таня, радуясь возможности исподволь дать мне арифметическое задание. — Отними 76 лет и узнаешь, когда в прошлый раз прилетала комета.
Я вычел. Получился 1910 год.
— Наверное, я ошибся, — сказал я бабушке. — У меня получается тысяча девятьсот десятый.
— Правильно! — с улыбкой сказала бабушка. — Ты все верно решил. 1910-й. Через четыре года началась Первая мировая война. Тогда все думали, что комета — к великому несчастью, и так оно и вышло… Конечно, потом случилась революция, спохватившись, продолжила бабушка, — а революция — это народное счастье…
Я замер. В общем-то я никогда точно не знал, сколько бабушке лет, понимал, что очень много, что она взрослой помнит Великую Отечественную войну. Но 1910-й год?
— Бабушка, ты что, получается, родилась до революции? — спросил я, надеясь, что все как-то разрешится, что допущена нелепая ошибка в вычислениях.
— Да, — уже без улыбки и как-то неуверенно ответила бабушка, уловив тон вопроса.
Мир сокрушился ее ответом. Я был уверен, что все ныне живущие — дети СССР. Все пожилые люди, сколь бы старыми они ни были, — это старики и старухи нового, начавшегося с революции, времени, сугубо им, этим временем, состаренные.
Конечно, я понимал, что родившиеся до революции не умерли в 1917 году, но что было с ними дальше? Даже вопроса такого не возникало — они как-то рассеялись, растворились, исчезли. Нетрудно было подсчитать, что они наверняка жили и в семидесятые, и в восьмидесятые, но такой подсчет не приходил в голову.
Бабушка родилась до революции; она могла сказать — до великого оледенения или до мелового периода. Я учил историю, знал о Куликовской битве и Бородинском сражении, об Иване Грозном и отрекшемся Николае Втором, но все это не имело ко мне отношения. Это была
И бабушка Таня вдруг стала доисторическим существом, как если бы она была из неандертальцев. Как и в случае с капитаном-подводником, я почувствовал, что погрузился, и погрузился слишком глубоко; на 1910-й год у меня не хватало дыхания.
Но рисунок привлекал к себе, комета на листе альбома и комета где-то в небе над городом сблизились, сдавили, как тиски. Я охватил голову руками, отгоняя вопрос: а кем были мои предки, эти двадцать человек с рисунка? Усадьба и одежда подсказывали, кем; но моя добросовестная наивность, воспитанная историями про рабочих и крестьян, противилась такому ответу.
А ведь у этих двадцати были и отцы, и деды, прадеды; эта очевидная мысль ошеломила еще сильнее. Я выбежал прочь из бабушкиной комнаты, набросил пальто, шапку и выскочил на улицу; мчался не разбирая дороги, пока не очнулся на пустыре у школы. Я был готов узнать, что у Советского Союза существует скрытое прошлое, в этом был мучительный азарт сыщика. Но связать себя с кем-то