Был июнь, ближе к солнцестоянию; лето выдалось сухим, жарким, испепеляюще солнечным; и тем чернее казался густой еловый лес за дачной оградой. Поздний вечер и ночь, средоточие детских страхов, в то лето не вызывали опаски; страшны и жутки были именно полуденные часы, когда пустеют дороги, над асфальтом зыблется горячее марево, искажающее, прячущее перспективу, горизонт; в этом мареве, в его кипящем студне могли зарождаться и внезапно делаться очень близкими фигуры прохожих, такие же зыблющиеся, неверные, текучие, тревожные; и благословенна была вечерняя прохлада, просветляющая воздух, изгоняющая призраки дня.
В эти дни на дачу всегда приезжал Константин Александрович. Что скрывать — я был горд, когда у наших ворот останавливалась черная «Волга» с номером, в котором буквы и цифры не были случайной абракадаброй, а сходились в короткий, вроде позывных радиста, читаемый код, знак власти и силы.
Генерал приезжал к моменту, когда на грядках созревали первые огурцы; бабушка Мара выносила их на тарелке, свежевымытые, пахнущие бодрым, холодящим запахом раннего утра и росы, от которого, кажется, огурцы и покрываются пупырышками; Константин Александрович ел эти первые овощи лета, еще совсем младенческие, тонкокожие, покрытые прозрачным и нежным серебристым пушком. А я, честно говоря, не мог понять, отчего генерал так рад, почему год за годом повторяется этот ритуал.
Потом в саду накрывали стол, из дома приносили патефон, квадратный ящик с заводной ручкой и орхидейным цветком трубы. Изготовленный в 1900 году, патефон был старше всех, кто около него сидел; по его царапинам, сколам лака, вмятинам на трубе можно было бы учить историю века. Ставили грампластинки, тяжелые, на одну песню, и патефон хрипел «Кукарачей», «Кумпарситой» или мелодиями из комедий Александрова. Откуда патефон взялся в семье, уже никто не помнил; мне казалось даже, что семья потому и возникла, что прежде нее был патефон; что он — из тех предметов-долгожителей, что немыслимы без определенного уклада быта, и если патефон куда-то попадает, кому-то достается, то он соберет вокруг себя мужчину и женщину, поженит их, заведет им детей и внуков, обеденный стол и занавески.
Кружение пластинки, замедление вязкого звука, когда завод кончается, — патефон представал машинкой для выработки семейного счастья, и я рад был крутить ручку, которой до меня касались десятки рук.
В тот раз генерал приехал к вечеру, когда уже решили, что ждать его сегодня не стоит — такое бывало часто, какое-нибудь срочное дело задерживало Константина Александровича или вовсе отменяло его визит.
И глядя, с каким удовольствием Константин Александрович умывается колодезной водой из рукомойника, вытирает лицо холстинным полотенцем, которое поднесла ему бабушка Мара, как, повесив на вешалку в шкафу мундир, выходит в простой одежде, ловко расставляет в саду стулья, поправляет скатерть, как несет, зажав между пальцев, граненые узкие рюмки, поминутно оглядываясь на яблони, на грядки, на старый дом с облупившейся краской, — я понял, что дача для него ближе всего к тому ушедшему миру, в котором он родился. Он отдыхает здесь, переставая быть генералом, возвращается в послевоенное детство, в слободки, где обустраивали жизнь фронтовики; один лейтенант или капитан шел в милицию участковым, другой мог сделаться бандитом, и ребенок, мальчик вырастал, видя и тех и других.
Ближе к ночи, когда застолье только-только развернулось, меня отправили спать. Обычно, зная мою привязанность к Константину Александровичу, мне позволяли досидеть до конца встречи, но тут, как я заметил, сам генерал тайком показал на меня глазами — дескать, ему пора в постель.
Мистер, — генерал что-то знает о нем и собирается сообщить это родителям.
У меня мелькнула мысль, что если бы я мог передать сверстникам слова Константина Александровича, небрежно упомянув про самого генерала, соврав, что он все рассказал лично мне, я бы мгновенно вернул их расположение, прекратил травлю и завоевал неоспоримое главенство: отблеск жуткой славы Мистера заставил бы всех слушать и слушаться меня.
Я попрощался, пожелав всем спокойной ночи. По случаю приезда Константина Александровича меня устроили спать на чердаке, и я, выждав несколько минут, открыл слуховое окно, петли которого смазывал, чтобы не скрипнули, поскольку любил выбираться ночью на крышу, по-пластунски дополз до водостока и оказался сверху над сидящими в саду. И, пока полз, понял, что не передам товарищам слова генерала, пусть они сидят в кустах с огрызками; я пойду к Ивану. Теперь мне будет чем его заинтриговать, чем привязать к себе. А в том, что Ивану интересен Мистер, я почему-то не сомневался.