— Об этом сейчас не говорят, — тихо рассказывал генерал-майор. — Стараются не говорить. У нас только один свидетель. Портреты подозреваемого сделаны с его слов. Это мальчик, товарищ первого погибшего. Они вместе были в пионерлагере, вместе сбежали в «тихий час» гулять за ограду. И некоторым кажется, что свидетель этот — липовый. Он действительно что-то видел, но гораздо меньше, чем рассказывает. Он дал описание человека, который увел его приятеля в лес, детальнейшее, без неувязок, рассказал, что убийца его припугнул, велел ничего не сообщать милиции, иначе он вернется за ним. Мы ловим сейчас мужчину, описанного мальчишкой, — рост, цвет волос, татуировка на руке, какая-то сложная, вроде морская, возраст и так далее. И кличка эта — Мистер, якобы он так назвался.
Вроде все правда, но беседовал я с этим мальчишкой… Мне кажется, что он испугался и убежал раньше, чем убийца вообще заметил, что мальчиков двое. Видел наш свидетель только тень, силуэт. Но выдумал этого Мистера, рассказал о нем вожатым. Захотел прославиться. А потом милиция, прокуратура насели, и мальчик уже не смог признаться, что соврал. Понимает, что накажут. Слышал уже про лжесвидетельство. Впрочем, многие следователи мальчишке верят. Такого Мистера разыскивать удобнее. Примет много.
— Что-то непохоже, — перебил генерала отец. — Неужели он не понимает, что чужие жизни ставит под угрозу?
Генерал не ответил. Я испытал двойственное чувство. С одной стороны, мне было почему-то стыдно за отца — неужели он действительно не осознает, какая власть заключена в такой лжи? А с другой стороны, мне было жутко, ведь я легко мог представить себя на месте того мальчика и знал, что мог бы поступить так же, выдумать Мистера.
— У него, похоже, есть машина, — говорил Константин Александрович. — И место, где он все это делает, прежде чем выбросить останки в лес. Гараж на отшибе или погреб. Скорее погреб. И вот еще что, — добавил он. — Его привлекают ребята очень определенного типа. Лет десяти-одиннадцати, не тихони, не чистюли, без физических недостатков. Не пай-мальчики, не домашние дети, такие, что любят погулять, побеспризорничать. Лица у всех шестерых похожие. — Генерал замолчал. — Бодрые, ясные. Про таких даже в одиннадцать лет скажут не «какой хороший мальчик», а «какой хороший парень». Я все думал, какая-то мысль у меня вертелась, — генерал чиркнул спичкой, ко мне на крышу потянуло табачным дымом, — что-то они мне напоминали. А потом вспомнил. Несуразица вроде, а в голове вертится. В детстве, когда в войну играли, пойдешь в лес, найдешь орешник постарше, такой, чтобы ветки были матерые, раскидистые. В середину его залезешь — а там тонкие прутья, совершенно прямые, будто из другого корня, чем ветки эти корявые. Срежешь такой прут — и лук из него, и стрела, и что угодно — гибкий, резкий, упругий, словно самую лучшую силу из земли тянул. Смотрю на фотографии мальчиков — и орешник этот вспоминаю. Может, это я сам себе придумал, но мне кажется, что он в них это чувствует. Видит издалека. И выбирает.
Я замер. Константин Александрович говорил то, чего не мог знать. Это была моя тайна: я срезал такие ореховые пруты и прятал в крапиве за забором, они были моим оружием против запутанного, завешанного паутиной, дремучего леса. С таким прутом, превращенным в шпагу, в меч, словно с заемной смелостью, входил я в густоту чащи и знал, что она не властна надо мной.
Константин Александрович рассказал об усиленных кордонах на всех пригородных станциях нашего направления; о военных вертолетах, облетающих местность; о солдатах, прочесывающих леса; о проверках картотек, о десятках уже, по ходу расследования, раскрытых преступлений; о специальных милицейских постах, маскирующихся под грибников, купающихся, рыбаков; о группе немедленного реагирования, готовой выехать по любому сигналу; о том, что дело на контроле и в МУРе, который привлекли помочь областному угрозыску, и лично у министра внутренних дел; о том, что убийцу наверняка вот-вот поймают, кольцо сжимается, он обязательно совершит какую-то ошибку, которая позволит его опознать.
При этом родители не думали о том, чтобы увезти меня с дачи и оставить в городе, пока маньяка не поймают. Никто даже не заговорил на эту тему. Наоборот, они сидели придавленные, беспомощные, мать переживала, сжимала пальцы, приподнимала руки, будто молила кого-то свирепого о пощаде.
И я понял, что где-то уже видел такие движения, такие материнские мольбы; вспомнил альбом репродукций Дрезденской галереи, привезенный отцом из ГДР, который я тайком листал; картину Брейгеля Старшего, где были снег, рыжие кирпичные дома, хмурое небо, псы, деревья — и люди в красном на конях, рассыпавшиеся по деревне, волокущие за руки женщин, убивающие младенцев.
Отцы и матери на картине так же всплескивали руками, падали на колени у стремени, безучастно смотрели в сторону желтых проталин, плакали у стен домов. Никто не вступился, не схватился за вилы или косу, жители деревни выказывали не покорность даже, а изначальную готовность принять самое глубокое страдание.