А я накануне видел, как нанятые рабочие вывозили на тележке вещи. За первым рейсом я следил только от скуки, за следующим — с возрастающим интересом, а дальше не мог оторваться.
И не частная жизнь, оставшаяся ничейной, вывернутая наизнанку в брошенных вещах, привлекала меня, а ее отсутствие. В первой же тележке я заметил радиоприемник, такой же, как раньше был у нас, абажур, какой видел на даче у друзей отца, и еще несколько вещей, которые были знакомы цветом и силуэтами. Поэтому я решил дождаться второй тележки — мне было любопытно.
Знакомые вещи оказались и во второй, и в третьей, и в четвертой тележке. Когда они все составляли внутреннее убранство чужого дома, стояли, сомкнувшись, как бы плечом к плечу, в них было трудно опознать «дубли». Но отъединенные друг от друга, сваленные, как трупы, на тележку, лишенные взаимной поддержки и покровительства, они теряли домашние чары, что придавали им индивидуальность и колорит. Целый день, не спеша, часто перекуривая, выпив четвертинку водки в обед, рабочие возили вещи, — и я чувствовал, что открой, выпотроши любую из дач — рабочие извлекут оттуда точно такие же плафоны, шкафы, холодильники, кресла; и в этой схожести была уязвимость, о которой не знали старые дачники.
Всем этим вещам уже пришло время сделаться ничего не стоящими, старомодными, нелепыми, ненужными, вызывающими усмешку. Это должно было произойти завтра, послезавтра или спустя полгода, разом, как обвал на бирже, и люди, купившие участок № 104, были только вестниками этой перемены.
— Они здесь люди новые, — сказал как-то председатель товарищества женщинам, собравшимся у колодца с ведрами. — Новые люди, понимаете? Еще обвыкнутся, станут как все.
«Новые люди», — попробовал я словосочетание на вкус. — «Новые люди…».
ЗАКЛИНАНИЕ СТАЛИНА
Когда в выходные приехал отец, бабушка Мара потребовала немедленно перестроить выходящий на улицу забор, заменить его на сплошной дощатый, чтобы она, будучи на своем участке, — дача принадлежала ей, — никогда не видела новых соседей!
Бабушка Мара горевала — недавно умер капитан-подводник, лишь немногим больше года побывший ей мужем, но сквозь горе чувствовалась бабушкина благодарность к нему, что умер он хорошо, во сне, как будто прожил с ней что-то важное, ему недостававшее, — и ушел. Бабушка носила траур, но была бодра, работала в огороде, словно отдала некий долг и это придало ей сил.
Отец растерялся от бабушкиной жестокой требовательности, пробовал что-то объяснить, но бабушка Мара стояла на своем — или он ставит сплошной высокий забор, или она завтра же, — бабушка сунула ему под нос пачку документов, — идет продавать дачу, и продаст ее таким же, как новые соседи, прощелыгам и проходимцам, которые ни во что не ставят пожилых уважаемых людей.
Бабушкино неистовство объяснялось просто; накануне она рассаживала клубнику, остались лишние «усы» какого-то ценного и плодовитого сорта, и она пошла предложить их новичкам, чтобы заодно узнать, что они за люди. Ей равнодушно объяснили, что «усы» им не нужны, клубнику, если что, они купят на рынке, а «копаться в земле» не намерены. А ведь перед этим бабушка Мара, как бы показывая «новеньким» пример трудолюбия, в жаркие дневные часы окучивала длинные картофельные гряды у самого забора!
Весь вечер она обходила товарок, чтобы сообщить ошеломительную весть — новые дачники ничего не будут сажать! Забыв про латынь старого доктора, досаждавшую ей, забыв про отъезд в Израиль, над которым она ехидно посмеивалась — сбежали, сбежали, стервецы, — бабушка на все лады превозносила старых хозяев, обещала написать им и рассказать, кто поселился на их месте, хотя, конечно же, не знала адреса.
Чужой разрыв с землей дался ей неожиданно трудно. Ночью, когда я уже засыпал, она все не успокаивалась, грузно ходила по комнате, опираясь на палку, которой никогда раньше не пользовалась. И, будто лунатик, повторяла севшим, обессмыслившимся голосом — а если война? Если — война? Нет, рано нам еще с картошкой расставаться! Только картошка прокормит! Картошка! Не видели они, как одни «глазки» сажают, не видели! Ну, ничего, время еще покажет, вот был бы жив Сталин, он за такое раз, за ушко да на солнышко!
И казалось, что Сталин — это такой же, как она, уязвленный старик садовод, или хромоногий домовой, которого выбросили из дома вместе с вещами прежних хозяев, и он ходит под фундаментом, скрипит половицей, чтобы у новых жильцов ныло сердце, и угрюмо, будто сам вырос из уродливого картофельного клубня, требует сажать, сажать картошку, «не баловать с землицей», как повторяла бабушка.
«Сталин, Сталин, Сталин» — она уже гудела, как большой самолет, осознав тщетность всех других слов. Только страшное, будто совиное, уханье — «Сталин, Сталин, Сталин», сливавшееся с ночным заунывным ветром, со скрежетом обломленной ветки о жесть водостока. И я вспомнил валун, едва не погубивший Ивана в реке; хромоногий домовой исчез, бабушка Мара молилась теперь этому богу-валуну, чтобы он отвел чужих людей, в которых она чуяла напасть и погибель своей веры.