Третье, на что обратит внимание свое новая Ева, это, конечно, – любовь, точнее, формы любовных отношений. Теперь это чувство, этот благостный дар богов, эта божественная игра людей, совершенно лишено своей атмосферы, вырвано из своей среды, не культивируется, не воспитывается, остается в загоне, в забросе, и поэтому не проходит всех своих упоительных стадий, всех восхитительных фаз. Если же в кого-либо когда-либо заранивается оно, то растет ненормально, неестественно, с уклонением то к неумеренной тягостности, то к неуместной легкомысленности. Теперь любовь – либо рука рока, и тогда она – трагедия, а развязка ее – самоубийства или наркотики. Либо она – прихоть похоти, и тогда любовь – фарс, а последствие ее – болезни или тоже наркотики.
<…>
Кроме того, у любви есть своя наука. У любви есть свое искусство. И миссия новой Евы будет заключаться и в том, чтобы сделать в этой науке многочисленные открытия и изобретения, создать в этом искусстве бесконечные симфонии и поэмы.[77]
Подводя итоги первого творческого десятилетия Столицы, нельзя не признать его успешным: книги, многочисленные публикации в периодике, фильм, спектакль в Камерном театре. При этом путь, пройденный от начинающей поэтессы до хозяйки собственного литературного салона, был отнюдь не безоблачным. В прочувствованном некрологе на смерть писательницы Анны Мар, покончившей с собой 19 марта (1 апреля) 1917 г., Столица назвала причины, толкающие женщин-писательниц к роковому концу:
Конечно, причины эти, во-первых, в невероятных трудностях, которые приходится преодолевать женским дарованиям для того, чтобы бороться за свое существование (и в широком, и в узком смысле этого слова), завоевывать себе признание, во-вторых, в несравненных преследованиях, а подчас и травле по отношению к ним односторонней мужской критики, а главное, в фатальной нашей разобщенности, которая приводит к гибельному (как в данном случае) одиночеству.
Заканчивался некролог строками:
Самой Столице пришлось столкнуться и со злой критикой, и с насмешками, и с откровенной издевкой. Ее музу называли «малявинской бабой», а ее поэзию считали лишенной «истинно-женственной возвышенной прелести»[79]
. В черновиках воспоминаний Н. Серпинской сохранился эпизод, свидетельствующий о конфликтах, с которыми приходилось сталкиваться представительницам нового искусства.