Через много лет… Но разве я сам уже не привыкал к ней, не начинал в ней видеть близкого человека? Невозможно было устоять перед её «тихим штурмом». И нужно ли? Настя, похоже, свой выбор сделала, едва ли не в эти самые часы, думалось мне, она делает свой выбор, приглядываясь к Ивану в его роли «жаворонка». И ради Бога. Да, в конце концов, просто унизительно в таких делах быть просителем: мне не шестнадцать лет, а я и в шестнадцать им не был.
Единственная мысль горько саднила меня: Алёша! Обидеть Алёшу было как обидеть ребёнка, причём своего собственного. Правда, последние дни перед нашим отъездом он словно уже и показывал всем своим видом, что отпускает мысль о Марте. Даже ведь, если помните, написал мне что-то вроде: «Прикипишь к девочке, а она, оказывается, не твоя — ну и слава Богу!» Само собой, писал он о возможности совершить евхаристию, но уж больно красноречиво вышло… При всём при этом есть, разумеется, разница между тем, что мы пишем или говорим вслух, и тем, что думаем и чувствуем внутри себя, — извините за эту банальность.
Во время нашей прогулки я пару раз с нелёгким сердцем пробовал навести Марту на разговор об Алёше — но она каждый раз отвергала мои попытки одним и тем же способом: медленно поводила головой из стороны в сторону и подносила палец к губам, глядя мне прямо в глаза. Снова эти бездонные карие глаза напротив! Ваш покорный слуга явно не заслуживал этой юной любви, что тоже не могло не тревожить. Но разве любовь вообще заслуживают? Одна из жестоких и грубых несообразностей мира в том и состоит, что любовь ни с чем несоразмерна. Можно отвергнуть эту несправедливость, как и любую несправедливость на земле, и вслед за Иваном Карамазовым «почтительно возвратить Господу Богу билет». Но это означает, если быть совершенно честным, самоубийство — или, как минимум, отказ от существования в истории и от своей судьбы в ней, превращение в голого сферического общечеловека, который живёт фантазмами и производит тоже одни фантазмы вроде прекраснодушных рассуждений о слезе ребёнка, а как доходит до реальной жизни, убивает отца или иным способом отправляет свой народ и свою родину в мусорный бак. Не знаю, впрочем, понятно ли я изъясняюсь…
— Вполне, — подтвердил автор. — Я и сам об этом много думал.
— Без чего-либо, достойного упоминания, прошли наша посадка в поезд и путешествие до Москвы, бóльшую часть которого мы, разумеется, проспали. (Марта, к примеру, забравшись на верхнюю полку, заснула почти сразу.)
События разворачивались не в нашей маленькой группе, а вдали от нас, что стало ясно после того, как Лиза прислала мне несколько длинных сообщений. Я ответил, и между нами завязался «телеграфный диалог», как это называли сто лет назад.
В самом первом девушка рассказывала, что выяснить «источник» Ивана она не смогла, но, позвонив Анастасии Николаевне, узнала к своему изумлению, что Иван был у той вчера после обеда, и как бы даже не дома, и провёл у моей аспирантки часа полтора. («Какое мне дело!» — досадливо подумал я. Узнать это было, конечно, неприятно: ведь если «у неё дома», то уже и родителям представлен? Молодой, да из ранних…)
Лизу тоже так возмутила эта прыткость, писала она второй «телеграммой», что она немедленно сообщила о ней старосте группы в порядке своеобразной жалобы. В работе лаборатории Лиза сегодня не участвовала. Почему? — спросил я. Да потому, ответила мне девушка, что пропади они все пропадом! Она не хочет их видеть, слышать, знать!
Я только вздохнул: вот уж права поговорка, по которой «кот из дому — мыши в пляс»! Стоило уехать на несколько дней, и вот уже в коллективе устроилось нечто вроде раскола.