И в Америке уже они сдружились с Довлатовым. И когда я там появился после смерти его — понял, грубо говоря, что в этих краях мне уже нечего делать. Довлатов уже сделал все. Место гениального русского писателя второй половины XX века было занято им прочно и навсегда — так же как место русского поэта за рубежом было навсегда занято Бродским. «Мы сделали это!» — любимое восклицание американцев, которым часто заканчиваются голливудские боевики, вполне подходило и к данному случаю. Бывшие кореша, неприкаянные питерские горемыки «сделали это»: покорили мир! Они не стали любимыми американскими писателями, как это удалось некоторым эмигрантам в другую пору, но они стали лучшими русскими писателями в Америке и в России — это им удалось.
И что пришлось тут для этого сделать, рассказали мне мои друзья Генис и Вайль, которые тоже закрепились тут, работали на нью-йоркской «Свободе», писали о России статьи, и влияние их крепло. Как все сюда приехавшие, они были поначалу ошеломлены тем, с каким безразличием и холодностью приняла их Америка, которая так расхваливала себя по той же «Свободе» и из серых советских будней казалась всем раем земным.
Помню, мы присели с ними в каком-то плешивом сквере на Манхэттене, и Генис и Вайль слегка взволнованно сказали мне:
— В первый наш год часто сидели вот тут, на этой скамейке. Ни работы, ни денег. И часто вспоминали тебя, твои фразы. Взбадривались. Например: «Выдвинул ящик стола. Оттуда бабочка вылетела. Поймали, убили. Сделали суп, второе. Ели три дня».
Как Довлатов тут начинал? Легко было выделяться в тусклой советской жизни — а каково в Нью-Йорке, похожем на карнавал? Тут и так глаза разбегаются! Вот мимо нас, кинув довольно недружелюбный взгляд, медленно прошел, как принято тут говорить, «афроамериканец» — в демонстративно порванном одеянии, волоча за собой с громким дребезжаньем какую-то ржавую тяжелую цепь.
— Освободился от оков рабства? — кивнув в его сторону, предположил я.
— Не стоит на него смотреть. А тем более — усмехаться, — напряженно глядя в другую сторону, произнес Генис. — Это может весьма печально кончиться.
— Свобода, к сожалению, непредсказуема, — более добродушно, по сравнению с Генисом, произнес Вайль. — Мы в этом не раз тут убеждались, на своей шкуре.
Освобожденный раб, к счастью, прошел мимо, помиловав нас.
— Впрочем, вот как раз с этого он и начинал, — глядя в удаляющуюся могучую спину, вспомнил Вайль. — Однажды мы шли с Довлатовым, в гораздо еще более жутком райончике, и на нас пошел вот такой же... даже страшней! Причем этот сейчас просто проходил мимо, по своим делам, а тот явно собирался нас убивать, в том районе такое было принято. Довлатов, надо признать, тоже выглядел тогда довольно страшно — огромный, бритый наголо, одетый кое-как. Смуглый. Латинос? Мулат? И когда тот к нам приблизился, Серега обнял его и крепко поцеловал. Тот обомлел. Так что Серега тут сильно начал. И скоро тут стали его узнавать: о! русский писатель!
Тут — не на Невском... но тоже можно сделать себя заметным. Хоть это и нелегко: мужества требует.
— А уж эмиграция вся радостно кинулась смотреть на него: наконец-то появилась такая фигура! — добавил Вайль.
Потом удалось сделать русскую газету, выпустить книги — Сергей явно в кумиры выходил. Причем все дела его и сюжеты были заквашены на горькой усмешке, за которую так и полюбили его, — она и в «совке» была единственным спасением, и тут.
Вдруг вспомнил: я перехожу Инженерную улицу, навстречу идут два красавца: изящный — Толя Найман, огромный — Сережа Довлатов. Лето, тепло... Левой мощной рукой Сергей небрежно катит крохотное креслице с младенцем.
— Привет!
— Привет! Ты куда?
— В Летний сад.
— А я на Зимний стадион!
И расходимся, довольные и собой, и друг другом, и разговором, мелькнувшим коротко, но почему-то оставшимся.