Лишь однажды судьба подарила мне возможность воротиться туда с душой, полной надежды, с сердцем, полным детской грусти и, пожалуй, любви или даже тоски по этому пресловутому благоденствию. Да, матушка так никогда и не простила мне уход Пршемысла, его побег, этот удар мечом, отсекший все связи с ее единственным сыном, которым она так преступно гордилась. Пршемысл ушел, я уехала, и, мне кажется, мое возвращение ее вовсе не волновало, раз Пршемысл исчез во мраке неметчины. Уже давно отболело во мне и то, что по приезде домой я нашла одни развалины, и я уже не мучусь ненужными вопросами, почему и отчего и если бы так или иначе… Я давно перешагнула через матушкин возраст. Мне так и не довелось узнать, как она жила, как застиг ее тот день, та среда, что в католическом календаре означена как «пепельная»
[24]. Какое символичное для налета название! Случилось это в полдень. Рассказывали мне, что эти налеты уже никого не волновали. Матушка могла находиться по какой-либо причине дома, а возможно, шла из своей столовой, которая даже во время войны не переставала опекать своих питомцев. Возможно, погребенная под готическими башнями старого храма, она в те предсмертные минуты вспомнила обо мне, о Пршемысле или о своей безмятежной молодости в саду монастыря Аглицких дев, в его просторной кухне, где она, влюбленная в молодого Яна Томашека, сновала среди кастрюль и сковородок. Когда матушка погибла, ей не было и пятидесяти. По современным нормам была еще молода. Нынче уже и от меня она могла бы услышать: «Ах, милая, в ваши-то годы… сколько всего я могла бы вам рассказать…» Нет, я ничем не могла бы поделиться с матушкой. Она никогда бы не поняла той безумной истории о странностях любви, какую я пыталась бы ей рассказать.