Больше я не видел Захо, пока мне не построили хижину и я не перебрался в Сусуроку. Он вышел из толпы, собравшейся посмотреть на меня, и предложил свою помощь. Я тепло встретил его, обрадованный тем, что в толпе нашлось хоть одно знакомое лицо. Это помогло мне скрыть робость, и позднее, когда в хижине распаковывали мои вещи, я снова и снова отыскивал глазами Захо, и его вид хотя бы частично разряжал мою напряженность, вызванную непонятным говором, жестами удивления и восхищения, запахом обступивших меня перегретых тел. Даже в тот первый день мне понравилось его рукопожатие, столь непохожее на тесные объятия и ощупывания, сопровождавшие каждый мой шаг по комнате, его спокойствие, сдержанность, отсутствие саморекламы… Он сидел или стоял позади остальных, провожая взглядом все, что появлялось из моих чемоданов и ящиков, но интерес его обнаруживался лишь в выражении глаз. Принадлежавшие мне вещи были для него такими же диковинками, как для любого из присутствующих, но в обличие от них он не проявлял бесцеремонного энтузиазма. Его отношение не было показным и не содержало в себе претензий на превосходство или искушенность. Уйти он не хотел, однако его интерес сочетался с чувством собственного достоинства, которое просто поражало рядом с шумливым любопытством остальных.
Каждый раз, когда мы оставались наедине, Захо вел себя, как в день приезда, когда его глаза словно бы извинялись за вторжение в мою личную жизнь. Захо был одним из немногих, которые никогда ни о чем меня не просили. У него было не больше имущества, чем у других, нуждался он ничуть не меньше, чем они, однако он не пытался извлечь выгоду из моего отношения к нему. Лишь намного позже я понял, что он просто считал меня равным себе.
Может быть, понимая это в глубине души, я захотел увидеть Захо снова. Встреча в его огороде на склоне холма между моей хижиной и Асародзухой началась не очень удачно. Я уже собирался уйти, когда Захо поднялся из борозды между грядками и позвал меня небрежным движением подбородка в свой дом на вершине холма, где над огородной изгородью виднелись кроны нескольких касторовых деревьев. Не зная, как отказаться, и одновременно довольный возможностью рассеяться, я последовал за ним. Так я впервые посетил его дом, куда часто наведывался в последующие месяцы. Мы вступили на небольшую лужайку. Здесь на расстоянии двенадцати ярдов одна от другой стояли две хижины, обе относительно новые — на необструганных досках круглых стен до сих пор отчетливо виднелись следы топора, — с аккуратно подрезанными свесами крыш. Захо вынес мне из ближайшей хижины чурбачок, а сам уселся на землю. Я дал ему сигарету и стал ждать, чтобы он заговорил, предполагая, что наедине со мной он вернется к вопросу, который поднял в Хумелевеке. Но Захо молчал, глядя через мое плечо туда, откуда мы пришли. Его молчание почему-то совсем не тяготило меня. Тихая, уединенная лужайка казалась отрезанной от всего мира изгородью, травой и разбросанными деревцами казуарин. Над ними возвышались касторовые деревья, которые гахуку считают сорняком и уничтожают при первом появлении, абсолютно равнодушные к их декоративным достоинствам, к большим лапчатым листьям с красными прожилками и к колючим плодам. Они не давали густой тени, но я все равно был рад оказаться под их защитой. Солнце стояло высоко — совсем недавно перевалило за полдень, и жара за пределами этой полупрозрачной тени была просто невыносимой.
Впервые за много дней я не чувствовал напряжения. Небольшая лужайка, две стоящие в стороне безмолвные хижины, как бы символизировавшие нашу обособленность в тот момент, темное пятно золы там, где ранним утром жгли костер, светлые листья над моей головой, совершенно неподвижные, но согнувшиеся под бременем света красновато-коричневые стены травы — все это вместе порождало совершенно иную атмосферу, нежели голая длинная деревенская улица, где я был на виду у всех и в то же время в стороне от шумного течения чужой жизни. Здесь я впервые ощутил приверженность к более тихим местам, лежавшим под поверхностью этого потока.