Это была организованная самодеятельность, но у нас практиковалась и неорганизованная, точнее, дезорганизующая. Вдруг среди вечера петь начинали все, но каждый обязательно свою песню. Если вы думаете, что это легко — попробуйте.
Когда наши «артисты» пели на сцене, большинство песен подхватывала публика. Невозможно было удержаться, например, когда звучала «Идет война народная, священная война...». От этих слов пробирала дрожь, они звучали как призыв. Каждая эпоха рождает свои песни. Человечество нельзя теперь представить без «Марсельезы», без «Интернационала», без «Вы жертвою пали...». В «Войне народной» весь трагизм обстановки, вся сила народа, с годами становившаяся для нас все более осязаемой. Все вместе пели мы и «Красная армия всех сильней», и «По военной дороге», «Свою винтовку, верную подругу, опять возьмет упрямый Комсомол»...
И конечно, свою, отрядную песню. Написал ее Колка:
Любили мы и «Все задачи боевые» и по нескольку раз в день пели с выкриками и посвистом: «А когда весна придет, мы оружие возьмем и врага погоним прочь!..»
Когда пели «Мы молодая гвардия», дирижировал всегда Орлин. Это была его любимая песня. Гайдуцкой песней о Любене, который прощается с лесом, он начинал обычно сольные номера. Однако Орлина я запомнил поющим не на сцене. Вот он лежит на нарах, улыбается в нерешительности, начинать ли, а потом запевает. Голос его сначала звучит неуверенно, но затем крепнет и заполняет собой землянку:
Песни хороши тем, что человек всегда может придать им свой смысл...
Антон любил Смирненского. «Вставайте, братья рабы, вставайте!» — произносил он спокойно и как-то сосредоточенно, а звучало это очень сильно. Стихи Ботева восторженно читал Стрела. Велко тоже чаще всего декламировал стихи Ботева. Произнося слова «это царство греха и крови», он дрожал от волнения и стучал кулаком. (Позже я узнал, что еще ребенком Велко пользовался славой декламатора в Пловдивском народном доме.) Тем стихам, которые он писал сам, силу придавало их страстное исполнение. С обширным репертуаром выступал Мильо — энтузиаст художественного слова...
Затем наступал черед юмора. Бора (с четырехугольным темным лицом, с резкими чертами) и Брайко с увлечением и очень удачно пародировали певцов. Уже одно появление Алексия на сцене вызывало бурные аплодисменты: всю зиму он пел по-русски: «Ой ты, доля, моя доля... ах, зачем же, злая доля, до Сибири довела?», причем невероятным образом то повышал, то понижал голос. Мы прозвали его Доля Долич, и, прикидываясь огорченным, он не раз спрашивал меня: «Неужели я так фальшиво пою?» Любчо, светловолосый, белолицый, разбитной парень, рассказывал анекдоты, главным образом про крестьян и сапожников. Высокий, худощавый Седов с прозрачными глазами изображал лай собак: пастушеских, охотничьих, лай щенка, когда тот нападает и когда убегает. Седов так постиг все собачьи модуляции, что мы покатывались со смеху на нарах. Иногда Седов изливал свою душу в стихах и читал нам свою оду об операции в Душанцах:
Королем анекдота был Мустафа. Эта слава за ним настолько упрочилась, что он вызывал смех уже одной своей улыбкой, раздвигавшей его полные губы на смуглом широкоскулом лице, которое казалось еще темнее от черных глаз и усов. Не было конца историям, вроде следующей. Как-то свинья опоросилась на вершине тополя. «Ой-ой-ой! Не смотрите вниз!» — говорит поросятам. А те посмотрели, ну и свалились... Удивительные истории он рассказывал о своих трудовых буднях: один корчмарь обанкротился, потому что Мустафа выпивал у него весь лимонад, а какому-то булочнику пришлось закрыть свою пекарню, потому что Мустафа тайком раздавал хлеб подпольщикам.
Мы гасим одну лампу, подкручиваем фитиль в другой. Наступают сумерки.