— Полночь! — сказала она. — Так, значит, завтра! Еще один день.
Он встал, и, как будто это движение было сигналом замышленного побега, Эмма, вдруг повеселев, осведомилась:
— Паспорта у тебя?
— Да.
— Ты ничего не забыл?
— Нет.
— Ты уверен?
— Конечно.
— Ты будешь ждать меня в гостинице «Прованс», не так ли?.. В двенадцать часов дня?
Он кивнул головой.
— Итак, до завтра! — сказала Эмма с прощальной лаской. Глядела вслед удаляющемуся.
Он не обернулся. Побежала за ним и, наклонясь над водою среди зарослей, крикнула еще раз:
— До завтра!
Он был уже на том берегу и быстро шел по лугу.
Через несколько минут Родольф остановился, и, когда завидел ее, в белой одежде, мелькнувшую в тени и исчезнувшую, словно призрак, сердце его так забилось, что он должен был прислониться к дереву, чтобы не упасть.
— И дурак же я, — проговорил он, крепко выругавшись. — А впрочем, и то сказать, красавицу имел.
И вся красота Эммы, и все услады пережитой любви вдруг опять живо предстали его воображению. Он почувствовал нежное волнение; потом возмутился против своей страсти.
— Не в ссылку же мне идти, в самом деле, — восклицал он, размахивая руками, — да еще навязав себе на шею чужого ребенка! — Говоря так сам с собою, он пытался укрепить принятое решение! — А хлопот-то сколько, расходов… Нет, нет, тысячу раз нет. Это было бы из рук вон глупо!
Глава XII
Едва вошел Родольф в свою комнату, как с решимостью сел в кресло перед письменным столом, под лосиной головой, стенным трофеем давнишней охоты; схватил перо, но ничего не мог придумать и, подперев голову руками, предался размышлению. Эмма показалась ему отошедшею в далекое прошлое, словно принятое им решение вдруг раскрыло между ними непереходимую пропасть.
В жажде прикоснуться к чему-нибудь ее напоминающему, он пошел к шкафу у изголовья постели и вынул старую коробку из-под бисквитов, где хранил женские письма; из нее пахнуло запахом затхлой пыли и вялых роз. Первый взгляд его упал на носовой платок, спрятанный им однажды на прогулке, когда у нее пошла носом кровь; все это уже изгладилось из его памяти. Тут же, в забросе, валялся миниатюрный портрет, подаренный ему Эммой; ее туалет показался ему притязательным, а взгляд, кокетливо обращенный в сторону, — жалким и комичным; по мере того как он разглядывал это изображение и вызывал в себе воспоминание об оригинале, черты Эммы смешались в его памяти, словно линии живого лица и линии портрета стирались и изглаживались взаимным трением. Наконец он прочел несколько ее писем; они были посвящены разъяснениям, касающимся задуманного путешествия, и написаны сжато, деловито, настоятельно, совсем как деловые бумаги. Ему захотелось перечесть прежние ее письма, длинные; чтобы разыскать их на дне коробки, Родольфу пришлось переворошить все остальные; и машинально он принялся рыться в этой куче бумаг и старья, раскапывая из нее то букет цветов, то подвязку, то шпильки, то черную полумаску, то волосы — волосы! — и золотистые, и темные; иные, цепляясь за жесть коробки, рвались, когда ее отпирали.
Так блуждая среди этой груды сувениров, он приглядывался к почерку и слогу писем, столь же разнообразным, как их правописание. Письма были нежные и непринужденно-веселые, шутливые и грустные; одни молили о любви, другие о деньгах. Одно какое-нибудь слово воскрешало перед ним выражение лиц, своеобразие движений, звук голоса; часто ему не вспоминалось ничего.
В самом деле, эти женщины, входя толпой в его память, теснили одна другую и одна другую умаляли, сведенные под общий уровень равнявшей их всех страсти. Захватив в горсть перемешанные как попало письма, он забавлялся несколько минут пересыпанием их, в виде водопада, из правой руки в левую. Наконец эти занятия навели на него снотворную скуку, и он отнес коробку обратно в шкаф, вымолвив:
— Что за дурацкий ералаш!
Так резюмировал он свое окончательное мнение; ибо наслаждения, подобно школьникам, изо дня в день резвящимся на школьном дворе, так вытоптали его душу, что ни один росток свежей зелени уже не мог в ней пробиться и все, что ни проходило через нее — еще с большим легкомыслием, чем дети, — не оставляло на память даже имени, начертанного на стене.
— Ну, — сказал он себе, — за дело! — И принялся за составление письма:
«Мужайтесь, Эмма! Мужайтесь! Я не хочу быть вашим злым роком»…
«Ведь это, в сущности, правда, — подумал Родольф, — я поступаю так ей же на пользу, я честен».
«Достаточно ли зрело обдумали вы ваше решение? Знаете ли вы, бедный ангел, в какую пропасть я готов был увлечь вас? Нет, вы не знаете! Доверчивая и безрассудная, вы шли за мной, веря в счастье, в будущее… Ах, мы несчастные! Безумные мы…»
Родольф остановился, ища какого-нибудь веского довода.
«Что если я объявлю себя разорившимся в пух и прах?.. Нет, это ничего не меняет. Придется позднее начинать то же самое сызнова. Разве можно образумить подобных женщин?»
Он подумал и продолжал писать: