Я ковыляла дальше. Я никогда не пыталась просить у Эрнста прощения, и он меня так и не простил. Но изображать презрение ему становилось все труднее; он продолжал иногда разбрасывать вещи, делал порой злобные замечания, но природное добродушие брало верх, характер у Эрнста был сильнее воли. Для ревности причин больше не возникало, это он знал, и ему не доставляло никакого удовольствия завтракать, ложиться в постель, спать и отдыхать с ощущением несчастья. Наедине нам по-прежнему было непросто, но одни мы почти не бывали, хотя Даниэла рано уходила по своим делам. Она часто спускалась к завтраку уже накрашенная, носила очень короткие юбки и узкие, маленькие кофты, но я не знала, как к этому относиться. Я не могла поверить, что девочка-подросток уже прекрасно понимает, как на подобные вещи реагируют мужчины; периодически я натыкалась в детских тетрадках, которые она прятала в шкафу с одеждой, статьи о поцелуях с языком, предохранении и «первой большой любви», наивные и грубые одновременно; и пыталась вспомнить, чем увлекалась в ее возрасте. Когда я заговорила об этом с Ренатой, та рассмеялась мне в лицо. «Мы были невинными созданиями, – убежденно сказала она, – по сравнению с современными девочками». Ее дочь жила после развода родителей в интернате и приезжала домой только на каникулы. «Тебе это может показаться невероятным, – продолжила она, – но наши девочки больше не дети; они попробовали гораздо больше, чем в свое время мы, и благодаря этому чувствуют себя гораздо увереннее. О них беспокоиться нечего!» Ее смех прогнал почти все мои опасения, а с оставшимися я справилась сама. Когда я пыталась поговорить с Даниэлой, она просто угрюмо на меня смотрела; возможно, она чувствовала такую же беспомощность, но самое большее, что мне удалось от нее получить, – заверение, что она уже в состоянии позаботиться о себе самостоятельно. Я задалась вопросом, что это может значить в устах девочки ее возраста, но спрашивать не стала, потому что боялась ответа. Иногда она приводила домой подруг, и их посещения меня успокаивали; они все носили узкие штаны и джемперы, пользовались тушью и тенями для век, и когда я проходила мимо комнаты Даниэлы, то слышала обсуждения логарифмов, английских слов и «очень милого мальчика из 10-го «Б»; это были дети, которые хотели походить на своих поп-кумиров. В конце концов, я знала, что мой авторитет утрачен. Однажды, когда Даниэла встала ночью, она встретила меня на кухне, наедине с бутылкой вина и едва способную связать пару слов. Она слышала, как Ирми и Эрнст обсуждают мою тягу к спиртному – Ирми всегда с беспокойством, а Эрнст сначала враждебно, но потом с осознанием собственной «ответственности». Когда я начала посещать доктора Лемкуля, то стала контролировать себя немного лучше – особенно перед лицом угрозы госпитализации. Вечера без алкоголя я не могла представить вообще; я вводила себя в состояние приятного помутнения, практически незаметного окружающим, и поддерживала его до того момента, как валилась в постель. Мне больше не приходилось бояться, что я стану грубой или приду в отчаяние; только после второй бутылки меня иногда посещало желание позвонить Михаэлю домой, и однажды я это сделала. Я не ждала ничего конкретного и не хотела ничего говорить; только помешать им, показать, что я еще здесь, и, возможно, услышать его голос. Но мне не повезло, после долгих гудков к телефону подошла она, и я сразу бросила трубку – у меня колотилось сердце, и я чувствовала какую-то глупую гордость, словно выдержала испытание на мужество. Я представила, как она устроит ему разборку прямо посреди ночи, потому что ее догадки точно будут верны – не обязательно насчет меня, но, возможно, насчет другой, или следующей, или следующей, – я надеялась, что это прервет его сон, с ухмылкой наполняя себе еще один бокал.