Поначалу я пребывал в наркотическом тумане, словно телом вспомнил времена студенчества. Когда я очнулся, рядом, свернувшись, лежал Альберто, и он показался мне до странности холодным, хотя на самом деле это я был в жару. Еще двое суток я отдыхал и спал. Астерские медики заходили вместе с разносчиками пищи и в промежутках, меняли пакеты с препаратами в пристегнутом к моему предплечью автодоке. На мои вопросы, где Браун, что с ним, отвечали уклончиво или делали вид, что не слышат. Только один раз за те страшные дни я ухватил лучик информации, когда со слезами добивался ответа, забрали ли его, и врач чуть заметно мотнула головой: нет. Я твердил себе, что, значит, он еще на станции, хотя с тем же успехом ее жест мог означать, что она не знает или что мне не следует спрашивать. Надежда выживает, даже растянутая до сверхтонкого молекулярного слоя.
В зале, пока Браун отсутствовал, ни о чем, кроме нападения, не говорили, даже – а может быть, особенно – когда говорили о другом. Перед самым выключением света Ма с Кумбом поссорились, добрый час орали друг на друга, выясняя, вправе ли Ма так долго занимать душ. Бхалки, обычно державшийся особняком, сблизился с Эрнцем, часами слезливо толковал с ним, а кончилось это в отеле долгим и неприятным на слух соитием. Наварро с Фонг организовали патрулирование, что при населении менее трех дюжин было и смешно, и угрожающе. И все это произошло из-за атаки, хотя всех сложностей я не понимал, пока Альберто не заговорил прямо.
– Горе сводит людей с ума, – сказал он.
Мы ели белую дробленку из одного контейнера. Варево походило на неудавшийся рис, а вкусом напоминало нездоровое сочетание курицы с грибом.
– Горе?
Я должен был изобразить ярость при этой мысли, да и по чести сказать, действительно немного разозлился. Альберто закатил глаза и отмахнулся.
– Я не о Квинтане. Дело вообще не в людях. Сама идея… нас было тридцать пять человек. Теперь тридцать четыре. Конечно, погибший был дрянью. Не о том речь. Так же произошло с Кантером. С каждым, кто умрет, будет так же. Это потеря для каждого, потому что потеря для всех вместе. Люди не его оплакивают. Они оплакивают себя и жизнь, которую могли бы прожить, не попади они сюда. Квинтана просто напомнил о ней.
– По ком звонит колокол? Да, это мысль. Тридцать шесть, – сказал я и, когда Альберто свел брови, пояснил: – Ты говоришь, нас было тридцать пять и осталось тридцать четыре, но было-то нас тридцать шесть.
– Брауна больше никто не считает, – сказал Альберто. Он отправил в рот щепоть дробленки и подержал пищу за щекой, всасывая бульон, прежде чем проглотить мерзкую кашицу. Самый лучший способ есть астерскую дробленку. – И тебя они не стали бы оплакивать, если бы потеряли, – добавил он и повернулся ко мне. В глазах у него стояли слезы. – Я стал бы.
Я не понял, какую потерю он подразумевает: как с Брауном, который уже откололся от коллектива, или смерть, как с Квинтаной, но не стал уточнять. Может быть, оставшиеся не видели разницы, покинуть зал мертвым или проданным марсианину. Полагаю, Альберто это и хотел сказать.
Мы оставили недоеденную дробленку и легли вместе. Он старался не давить мне на правый бок, чтобы не тревожить рану. Боль, неведение о положении Брауна и – необъяснимый для меня – громкий плач Ван Арка и Фонг всю ночь не давали мне спать. А утром Браун вернулся.
Включили свет, открыли дверь, и охрана ввела его в зал. Он изменился за то время, что провел без нас. Все столпились вокруг него, но он высвободился и подошел ко мне. Глаза у него блестели, как в лучшие времена на Фебе и станции Тот. Я поднялся ему навстречу, и он, схватив меня за плечо, оттянул туда, где нас не могла слышать охрана и остальные.
– Вы были правы, – произнес он. – Я три дня убил на эту заразу, но вы правы.
– Вы им сказали?
– Сказал, – кивнул он. – Они подтвердили. Когда выйду отсюда, клянусь, я…
Нас прервал крик охранника. В тот день группой охраны командовал крупный седой мужчина, который сейчас и подходил ко мне с винтовкой на изготовку.
– Генюг ля ту! Не разговаривать, сабе?
Браун повернулся к охране:
– Он тоже из наноинформатики. Он мне нужен, чтобы…
Охранник оттеснил его с мягкостью, в которой было больше пренебрежения, чем злобы.
– Ты, идешь ты, – сказал он, дулом винтовки указывая на меня.
Сердце у меня расцвело, кровь обратилась в свет и хлынула в капилляры глаз и губ. Я был огнем и светом. По крайней мере, так я себя чувствовал.
– Вы мне? – переспросил я, но охранники, не вступая более в разговоры, взяли меня в каре и вывели за дверь. Я оглянулся на закрывающуюся створку и успел увидеть, что Браун с Альберто стоят рядом, с разинутыми ртами глядя мне вслед. Надо полагать, оплакивали жизни, которые могли бы прожить. Дверь закрылась, отрезав их. Или меня.