„А льды все ползли и ползли съ свера и съ юга по застылой планет. И вотъ, они встртились и на планет не стало ничего, кром льда. «Планета умерла. „Долго, долго носилась она, какъ огромный алмазъ, въ нмомъ пространств, пока не наткнулась на нее заблудившаяся комета и не разбила ее въ брилліантовый градъ… Куски ея брызнули во вс концы вселенной. Нтъ планеты, которая бы не приняла хоть частицу погибшаго міра.
„Но больше всхъ, дитя мое, приняла ихъ земля.
«Ты слышишь ли эти псни? чувствуешь ли этотъ воздухъ, напоенный любовью? О, дитя мое! Этотъ островъ, это море, берега, что виднются за моремъ, — все это упало съ неба ледянымъ кускомъ въ тотъ день, когда разрушилась отравленная любовью планета. Ледъ растаялъ — и кусокъ, полный яда, разлилъ свою отраву по земл…
„Дитя мое! Мы — въ родин любви… Бги же отъ нея! Спасайся! Потому что нтъ въ мір зла и несчастія большаго любви!
„Я спросила:
— Учитель, кто ты, знающій такія тайны?.. почему я должна врить теб?“
Онъ отвчалъ:
— Я тотъ, кто первый услыхалъ слово любви на умершей планет, я тотъ, кто первый на ней полюбилъ и сталъ любимымъ, первый, кто отравился самъ любовью и отравилъ ею свой народъ…
„И онъ плакалъ, и ломалъ руки, и стоналъ:
— Не люби! Не люби!“
А ночь уже блла, и розовыя пятна блуждали на восточныхъ водахъ“…
СТАТУЯ СНА
… Славно пообдали мы y Матрены Медичи, какъ прозываетъ мой пріятель, беллетристъ Утховъ, Матрену Игнатьевну Баранкину — милйшую изъ всхъ покровительницъ искусства и литературы, порожденныхъ новою купеческой Москвой. Баба богатйшая и добрйшей души, но — какъ водится — не разберешь: не то ужъ мочи нтъ интеллигентна, не то съ придурью. Главная ея слабость — извстности. Стоитъ появиться на московскомъ горизонт какому-нибудь метеору, — безразлично, будь это артистъ, художникъ, литераторъ, ученый, путешественникъ, — Матрена Медичи вцпляется въ него, какъ клещъ, и не успокоится до тхъ поръ, пока не покажетъ его почтеннйшей публик y себя на обд или званомъ вечер. Въ обычное время и съ обычными людьми Матрена Игнатьевна — кремешокъ; въ ея милліонахъ всякая копейка счетъ знаетъ и рубль бережетъ. Но блескъ свтилъ общества длаетъ ее совсмъ другимъ человкомъ. Тогда она — верхъ уступчивости, участія, щедрости: «грабь — не хочу!» По манію свтила, она жертвуетъ тысячи на благотворительныя учрежденія, основываетъ школы и больницы, назначаетъ пенсіи, и, хотя потомъ и кряхтитъ, но — купеческое слово твердо: уплачиваетъ общанное въ аккуратнйшемъ и точнйшемъ порядк.
Въ настоящее время Матрен Игнатьевн, повидимому, предстоитъ раскошелиться на экспедицію въ дебри Тибета или еще къ какому-нибудь азіатскому чорту на кулички. Въ ея воображеніи царитъ сейчасъ графъ де-Рива — всесвтный бродяга, свалившійся невсть откуда, точно съ облаковъ, въ нашу московскую тишь и гладь. Какого онъ происхожденія, — не знаю: говоритъ одинаково хорошо на всхъ европейскихъ языкахъ, даже на русскомъ. Гд онъ раздобылся графскимъ титуломъ, — тоже тайна. Красивъ очень, a благородство манеръ заставляетъ невольно сомнваться: ужъ не шулеръ ли онъ? Ради этого де-Рива и устроенъ былъ вчерашній обдъ.
ли-ли, пили-пили, врали-врали. Говорили спичи. Де-Рива разсказывалъ что-то объ Южной Америк; сочинялъ или нтъ, — кто его разберетъ? Южная Америка далеко. Но имена и мстности называлъ все такія, что непривычный человкъ непремнно долженъ сломать на нихъ языкъ. A посл обда мы, всей компаніей, разслись въ кабинет покойнаго мужа Матрены Игнатьевны и весьма пріятно провели часокъ — другой за превосходнымъ кофе и еще лучшими ликерами.
Въ разговор, проскользнуло имя покойной Блаватской. Зашла рчь и разоблаченіяхъ ея тайнъ Всеволодомъ Соловьевымъ. Де-Рива зналъ Блаватскую лично.
— Она была великою фокусницею, сказалъ онъ, — но весьма пріятною женщиной. Я предпочиталъ ея общество всякому другому. Зная мое отвращеніе къ сверхъестественному, она — для меня — снимала свою теософическую оболочку и являлась такою, какъ была въ дйствительности: живою, начитанной, много видвшей на своемъ вку собесдницей, съ острымъ и весьма наблюдательнымъ умомъ.
— Неужели, графъ, она такъ-таки ни разу и не показала вамъ чорта въ баночк?
— Нтъ. То есть, сперва то она, конечно, пробовала морочить меня своими феноменами: ну, знаете, незримые звоны эти, таинственное перемщеніе вещицъ изъ комнаты въ комнату… Но я самъ бывалъ въ передлкахъ y индйскихъ факировъ и, имя въ распоряженіи извстные аппараты, берусь продлывать чертовскіе фокусы ничуть не хуже, а, можетъ быть, и лучше почтенной Елены Петровны. Все это я ей высказалъ — для большей убдительности — на таинственномъ жаргон, условномъ patois, которому обучили меня цейлонскіе буддисты. Блаватская разсердилась, но съ тхъ поръ между нами и помина не было о чудесахъ и дьявольщин.
— И никогда ничто не заставляло васъ сомнваться въ дйствительности, трепетать, бояться?