Вошел тогда в каморку Теодоры Федоровны со смирением и робостью.
Поклонился хозяйке.
Огляделся по сторонам, приметив все убожество обстановки, но в то же время и помыслил, что ничего тут лишнего не существовало, что именно эта скудость и была ценна, потому как в ней таились сердечное богатство и мудрость.
Проговорил ласково:
– Воистину дивлюсь я на художников, какие они все бедные, ни крестов, ни медалей, а только свой материал. Материя – краска, а талант в духе их. Потому что талант от Господа – ко Господу идет. Придешь в студию, а тут все изукрашено одним живописанием, смотришь – одна кровать, матрац и ничего больше…
А поди ж ты, берет художник от любви к человеку хорошую свою кисть и начертывает саму мудрость.
Затем Григорий Ефимович сел на стул у окна, сложил руки на коленях и стал терпеливо позировать.
Сначала Теодора Федоровна переволновалась, конечно, и потому первый набросок у нее не получился, вернее, вышел какой-то похожий на известного русского литератора старик с растрепанной бородой, мясистым носом, узкими скулами и покатым, как бы вперед смотрящим лбом. Вышло это само собой, инстинктивно, потому как в ту пору художница подвизалась в Совете Петроградского вегетарианского общества, и у них в столовой на Невском, 110 висела копия портрета великого поборника вегетарианства Л.Н. Толстого кисти Ивана Николаевича Крамского.
«Я никого не ем!» – словно бы возглашал яснополянский граф и неотрывно смотрел на посетителей столовой, как они открывают рты, жуют пищу, переговариваются в полголоса. От его пронзительного, немигающего взгляда Теодоре Федоровне становилось не по себе, и она отворачивалась от картины, а приходя домой, делала несколько набросков великого писателя по памяти, однако всякий раз находила их неудачными, комкала и бросала на пол.
Вот и сейчас Теодора Краруп скомкала лист бумаги, бросила его в корзину, стоявшую рядом с кроватью, и принялась писать портрет Распутина заново.
Григорий Ефимович обратил внимание на ее замешательство:
– Много делаешь ненужных вещей, и они забудутся, потому что твой талант в другом, в живописании, – помолчал и добавил: – Напрасно ты старца попрала, в нем была великая сила и много страдания.
Работа над портретом продвигалась медленно и трудно.
Каждый раз подходя к мольберту, Теодора Краруп столбенела, испытывала некое подобие умопомешательства оттого, что ей казалось, что она не понимает и не чувствует того, что пишет. Как было изображать человека, который то проступал сквозь многие слои масляной краски осунувшийся, восковой, помертвевший, то исчезал в них и проваливался в густоту мазков как в воду, а потом вновь оказывался на поверхности, источая свет.
Получалось, что Распутина было невозможно изобразить, не получалось перенести на холст увиденное глазами, но лишь данное в ощущениях, нематериальное и мимоестественное.
Приходилось накрывать портрет куском ткани, дабы не видеть его, не встречаться с ним взглядом, как в вегетарианской столовой с Толстым, а тут дома, в мастерской не смотреть на этого улыбающегося человека в белой косоворотке, ведь именно таким Теодора изобразила Григория Ефимовича, чтобы хранить в памяти образ живой и непосредственный.
Записка Распутина в конверте. Текст записки: «Милой дорогой желаетъ работать насъ. Извиняюсь. Роспутинъ». Текст на конверте: «Завидучей в больницу Герзонею».
1915
Несколько дней, а то и недель Теодора Федоровна не могла подойти к холсту, боясь того, что, сбросив с него ткань, она увидит какого-то совсем другого, не известного ей человека, которого она и не писала вовсе.
Она часами сидела у окна, единственном месте в комнате, где можно было спрятаться от картины, и думать о фоне, то есть о том, что происходило за спиной у Григория Ефимовича. Например, представлялся горовосходный холм, откуда был виден весь Иерусалим. У подножья этого холма толпились люди, самые отчаянные из которых пытались на него взобраться – цеплялись за траву и кусты, лезли из последних сил, падали вниз, но не оставляли своих попыток.
Другие же, напротив, потешались над неумелыми верхолазами, пили, ели, дрались, танцевали, изображали из себя животных и рыб, стояли на головах, спали на земле, молились, играли на музыкальных инструментах, испражнялись, подглядывали друг за другом, смеялись, плакали.
Пасхальная ночь у Григория Распутина.
1917
Иерусалим. Храм Гроба Господня, вид спереди.
В 1911 году Григорий Распутин добровольно покинул столицу и совершил паломничество в Иерусалим
Некоторым, впрочем, удавалось забраться наверх, но вот как слезть обратно, они уже не знали. Так и оставались сидеть на вершине холма над Иерусалимом до скончания века.