С этой моей бабушкой, маминой мамой, Марией Потаповной Сыромятниковой, у меня были очень близкие отношения. Отчасти это связано было с Переделкином, где мне велели в детстве лежать неподвижно, когда у меня началась длительная история болезни. А у бабушки примерно в это же время нашли тяжелую форму малокровия. Ей нужно было есть сырую печенку, но обязательно тоже лежать на свежем воздухе. И часто она возлежала недалеко от меня на лесной части нашего участка. И бабушка там обычно читала толстый том «Литературного наследства» и делилась со мной впечатлениями. Бабушка была… я бы сказал так: прирожденная интеллигентная женщина. Но попала по старой русской системе сводничества при браках в купеческую московскую среду — то есть до свадьбы она не знала своего будущего мужа Каширина, маминого отца. И когда она оказалась в компании этих московских капиталистов, ей было скучно и нудно. Как и моей маме. Мама говорила, их дом был без электричества. Значит, с 1900-го до 1917-го не удосужились провести электричество, хотя кругом была Москва — современный европейский город. А у них все-таки как-никак была текстильная фабрика на Земляном Валу. Но такая замшелая среда.
От этой скуки мама в юности ушла в большевики. Она посещала Народный университет Шанявского, а потом вслед за ней стала его посещать и моя совсем тогда не старая бабушка, которая заслушалась лекциями молодого профессора Бориса Ивановича Сыромятникова, историка русского права. Она влюбилась. Я знаю это со слов мамы. Она ей сказала: «Тамара, у меня к тебе серьезный разговор». Значит, Тамаре семнадцать лет, ну, бабушке сорок с чем-то. И бабушка ей говорит: «Ты знаешь нашу жизнь. Я влюбилась. Что делать, как быть?» И мама моя с революционным энтузиазмом, конечно, говорит: «Бросай эту купеческую среду». И благословила ее. Тот тоже ушел от своего семейства. И брак их оказался удачным. Они прожили вместе всю остальную жизнь. Сыромятников был совершенно против большевиков, но, на беду нам всем, воспитал одного хорошего юриста — Вышинского. Вышинский когда-то слушал его лекции. Поэтому, когда Вышинский совершил свое восхождение вверх, Сыромятников вдруг тоже стал крупным советским профессором. А он был бурно ненавидевший большевиков человек. Говорил, что в их метро никогда ездить не будет. Бабушка как-то больше интересовалась перепиской Чайковского и фон Мекк, так что ей политика была неинтересна.
Моя бабушка была дачной приятельницей матери Фадеева, Антонины Владимировны Кунц. Она из такой старорежимной революционной интеллигенции, то есть, по ее представлениям, существовала некоторая система правил, которая определяет отношения между людьми. Сейчас, когда пишут о Фадееве, обычно говорят, что он каялся по поводу того, что многих арестовали по его наветам. Я знаю, что, например, в деле ленинградского поэта Спасского есть телеграмма: «Арестовать Спасского. Фадеев». Это объясняется тем, что он был руководителем Союза писателей. По некоторым негласным правилам тех лет, арест производился с согласия главного партийца, ответственного за данное место. Значит, за любой арест Фадеев отвечал. Но представьте, сейчас говорят, что он из-за этого покончил с собой — а я возражаю. Фадеева я знал с конца тридцатых.
В Переделкине за нашей дачей была дача Зазубриных. Огромная! Я много раз бывал на этой даче. Выпивал там даже с Фадеевым. И была не только дача, но банька и скотный двор. Потому что Зазубрин как сибиряк сам руководил строительством. И вот арестовывают настоящего сибирского писателя и его жену… А кто поселится там? Конечно, тот, кого Сталин назначил главным среди писателей после смерти Горького. Фадеев.
Фадеев очень сложно относился к моему отцу. Я их много наблюдал вместе. Ну, во-первых, он сосед, значит, часто у нас бывал — до плохого периода в их отношениях, потому что во время войны они поссорились, после помирились. Для него Всеволод Иванов — один из первых писателей-сибиряков, которые начали то, что он сам продолжил в своей прозе. По-видимому, для Фадеева это было очень важно. Он все-таки ценил литературу как таковую. До войны они вместе работали в «Красной нови». Точки зрения расходились. Отец, например, мне говорил, что он пытался напечатать «Котлован» в «Красной нови», но это было, конечно, невозможно. «Невозможно» — это значит, что Фадеев не пропустил. А Фадеев очень испугался истории с платоновской повестью о коллективизации «Впрок», потому что Сталин ведь написал всякие страшные вещи на ее полях. А потом было заседание Политбюро, посвященное повести «Впрок». Сохранились воспоминания Гронского, который был крупный большевик, назначенный Сталиным надзирать за литературой. И он говорил, что всех поразило поведение Сталина. Сталин не сидел, а ходил по комнате и время от времени изрекал что-нибудь, в том числе и матерное, по поводу Платонова. И требовал, чтобы Фадеев написал покаянное письмо — что вот он, член партии, виноват в том, что пропустил эту вещь, что она была напечатана.