Съездил в Хороливку, привез портниху. Ее посоветовал знакомый торговец, которому Оксен продавал пшеницу. Портниху звали Фросей. Это была молодая еще женщина, очень хорошенькая и к тому же такая разбитная, что у нее все горело в руках. Она так и играла глазами, так и стреляла ими. Иван как раскрыл рот, увидев Фросю, так и не закрывал его: вот-вот проглотит ее вместе с лентами, выщипанными бровками, кокетливыми ямочками на румяных щеках! И даже Оксен — боже, даже Оксен! — поддался искушению, стал увиваться вокруг нее. Таня своим глазам не поверила, когда увидела, что он в будний день надевает праздничную сорочку! Вот тебе и Оксен, вот тебе и святой и божий образец честности! Как хотелось Тане, чтобы ее покойный зять священник Виталий хотя бы краешком глаза посмотрел сейчас «на образцового прихожанина, столпа веры Христовой»!
Фрося не столько шила, сколько кокетничала то с Оксеном, то с Иваном. И даже когда работала, то всегда ухитрялась сесть так, чтобы показать себя с самой выгодной стороны. Немного колени из-под юбки выставить, немного грудь из выреза в кофточке; знала, чертова бестия, на какую приманку мужчины клюют!
Однажды Таня возилась возле печи и услышала со двора голоса Фроси и Оксена. Портниха громко смеялась, Оксен вторил ей, но потише. Таня не выдержала и выглянула в окно. Возле колодца, посреди залитого солнцем двора, стояла Фрося, точно сотканная из манящих греховных лучей, пила воду из ведра. Не столько пила, сколько показывала Оксену то, что выглядывало в прорези кофты. Оксен же щурился, что-то мурлыкал, словно кот.
Вот Фрося поставила на сруб ведро, блеснула зубами, весело воскликнула:
— Кто не грешен, пусть бросит в меня камень!
Хотя Таня и не считала себя безгрешной, однако, если бы у нее под рукой был камень, она не колеблясь бросила бы его в эту проходимку: такой неискренней, такой омерзительной казалась ей сейчас портниха! Оксен же, тот небось и не наклонился бы, если бы у ног его лежала груда камней!
— Что вы, Фрося, что вы, кто посмеет бросить в вас камнем!
Неизвестно, к чему привело бы это ухаживание, если бы однажды Фрося не взялась приготовить саламату.
— Так, как у нас в Хороливке варят! — весело объявила она.
— Сварите, Фрося, сварите, а мы попробуем вашу саламату.
Засучив рукава, Фрося принялась за дело.
— Вот увидите, какая вкусная будет саламата!
— А ну-ка, Фрося, а ну-ка! — увивался возле нее Оксен.
Но Оксену так и не удалось попробовать Фросиной саламаты. Только она вытащила из печи горшок и, наклонившись над ним, погрузила в него ложку, чтобы попробовать, сварилось или нет, как оттуда — пуф-ф! — так и выстрелило ей в лицо, обварило редким, непроваренным тестом. Фрося ойкнула, выпустила ложку, схватилась руками за лицо. Таня, вмиг забыв о своей обиде, бросилась к ней, подвела к ведру с водой, помогла смыть тесто. Все лицо Фроси покрылось пузырями, а из узких щелок глаз лились слезы.
— Запрягай лошадей, вези Фросю в больницу! — крикнула испуганному мужу Таня.
Оксен, который до этого стоял словно окаменелый, тотчас стал креститься, шептать молитву.
— Не поеду! — ответил Оксен, не глядя на Фросю. — Это ее бог наказал, не поеду.
Так и не поехал, хотя Фрося христом-богом молила его отвезти ее в Хороливку. И она, взяв узелок со своим нехитрым инструментом, пошла пешком в надежде, что по пути кто-нибудь подвезет ее.
Оксен же несколько дней ходил притихший, вроде даже меньше ростом стал. Вечерами долго простаивал перед иконами, замирал на коленях, крестился, усердно бил низкие поклоны, касаясь лбом пола, покаянно молился:
— Господи, помилуй мя, многогрешного, прости мне все мои прегрешения, како я прощаю врагам своим все обиды свои!..
Каждый вечер он ныл на коленях, не давая покоя ни всевышнему, ни Тане. И так ей опротивел этот жалобный шепот, что уже и она начала молить бога: «Да прости уж его, боже, а то он замучит и тебя и меня!»
В воскресенье поехал в церковь. Исповедался, получил отпущение грехов и совсем другим человеком вернулся домой: глаза просветленные, голос смиренный, лицо сияющее — хоть сразу в рай! Ходил по хате, тонким голосом напевал псалмы, умиленно взирал на иконы. И Таня, глядя на него, впервые подумала… нет, не подумала, а всем своим существом почувствовала, что не может больше жить с Оксеном. С этим человеком, который чужим пришел за нею, чужим ее взял, чужим жил с ней, чужим проводит ее и в могилу, если она останется у него. Об этом и сказала Феде, когда тот приехал к ним в гости.
Федор пробыл на хуторе всего около часа. Да и то больше занимался тем, что прикладывал мокрое полотенце к вспухшему носу («Ты понимаешь, конь споткнулся, я качнулся — и носом о колено!..»), чем разговаривал с сестрой. Да и она не могла рассказать брату все то, что было у нее на сердце: Оксен не отходил от них ни на шаг, словно чувствовал, что жена хочет пожаловаться на него.
Когда провожала Федю до ворот, Оксен и тут плелся рядом, приглашая его в гости. Когда положила руки на плечи брата, она смотрела такими глазами на него, что он, поняв, что тут что-то неладно, сказал: