Робкие поначалу крики тех из нас, кто еще может стоять на ногах, кто еще может стрелять, крепнут и переплетаются, сливаются воедино, образуя дикий, полный первобытной ярости вой.
Небесный Наш все-таки успел. Все-таки сделал то единственное, на что от этого олуха была надежда в бою.
Все-таки отыскал и уговорил вступиться за нас, недостойных, зеркального кота.
Заставив себя вернуться к тексту, я почти сразу чувствую на себе чей-то взгляд. Даже нет нужды оборачиваться, чтобы знать, кто его владелец, чтобы знать, что спину мне сейчас сверлят два огромных глаза весьма странного, бутылочно-зеленого оттенка. Их хозяин словно знает - не удивлюсь, если так и есть - что последняя выписанная мною строчка пришлась по нему, словно недоволен тем, как его я окрестил в своем журнале...
Было бы имя, было бы куда проще. Вот только то, что сейчас на меня таращится, определенно оскорбилось бы попыткам его именовать - а чтобы раскрыть нам свое настоящее, тварь еще пока что не снизошла. Если, конечно, у них вообще есть имена - там, где они обитают и где грызутся насмерть с пальцевыми королями.
Все-таки оборачиваюсь - долго терпеть это невыносимо. Тварь словно только того и ждет, выбираясь наружу из того темного угла, в котором сидела с самого утра. Черная шерсть худощавого существа плавно перетекает во что-то грязно-оранжевое: когда зеркальный кот застывает на месте, можно разглядеть просвечивающие органы и паутину каких-то черных, слишком уж толстых для сосудов, прожилок. Встретив мой взгляд, тварь несколько секунд меланхолично глядит в ответ, и, словно решив, что я пока слабоват с ней тягаться, разочарованно отворачивается, зашагав к выходу. Дверь заперта, но кота то не останавливает ничуть, ведь ходят они совсем иначе - нырнув в небольшое, едва-едва по его росту, зеркальце, поставленное в углу, он пропадет с глаз долой.
Никогда к этому не привыкну.
Равно как и к тому, что в час нужды из зеркала вываливается в мир живых нечто, размерами и повадками напоминающее скорее спятившую пантеру.
Тела обычно заворачивают во что придется - в парусину, старые одеяла или еще какую рогожу. О гробах нечего и мечтать, гроб на всем корабле один, для капитана - и то куплен был мною исключительно ради того эффекта, который он на Небесного Нашего оказывал. Мертвецов уже никто давно не скрывает под флагом - потому как и флагов-то больше нет. На жилой палубе, которая может похвастаться хоть каким-то теплом, тела начинают весьма быстро разлагаться, поэтому похоронная команда старается работать быстро, заматывая ободранного от всего мало-мальски ценного покойника в то, что им удается найти и привязывая груз.
На похоронах были почти все, кто выжил - на своих местах я оставил только необходимый минимум вахтенных и Режика с ассистирующей ему троицей. Тела спускали с борта без салюта, без музыки, торопливо и не особо-то осторожно. Никто не обнажал своей головы - никому не хотелось зазря околевать - и их, отяжеленные шапками и шарфами, лишь медленно склоняли. Небесный Наш читал заупокойную, часто сбиваясь на хрип и кашель. Слова его, неумелые и почти лишенные обязательной для таких случаев силы, почти никто толком не слушал - большинству из собравшихся хотелось лишь покончить побыстрее с гадким делом и вернуться туда, где обитало хоть какое-то тепло. Когда, наконец, с растрескавшихся губ капитана слетели последние слоги, команда начала по одному опускать тросы. Ледяные воды слегка бурлили, когда принимали очередную свою добычу. Кто-то позволил себе выдохнуть с облегчением, в чьих-то глазах зажглась было надежда, но было еще слишком рано и для того, и для второго. Добрых двадцать следующих минут Небесный Наш читал заранее мною подобранные и подчеркнутые отрывки из Библии, и когда настало мое время принять эстафету, я обратился ко второй по важности книге - к разбухшему и истрепанному корабельному уставу. Шли дни, шли месяцы и годы, но строки, которые я озвучивал раз за разом, никогда не менялись: начинал чтения я всегда с глав, пунктов и параграфов, посвященных разнообразным наказаниям. Обращать взгляд на пожухлые страницы приходилось редко - давно вызубрив наизусть каждую из сочиненных задолго до моего рождения жестокостей, приложив все усилия, чтобы каждую из них впитать, словно губка, я читал по памяти, рассматривая лица, глаза - и выискивая в них малейший проблеск беды. Беды для себя.