Я не знал, что делать. Меня завораживала его дергающаяся щека. Я знал, что он выпивает, но ничего странного в этом не было. Все офицеры пили виски. Я смотрел на него и видел, как он отличается от нас. Его кожа. Его мундир. Его стрижка и поза, в которой он стоит. Я смотрел на все это, будто в первый раз. Как будто кто-то читал лекцию и на все это указывал.
Я не знал, как мне сделаться таким, каким я должен быть для Фредерика, для всех остальных, для войны. Я вспомнил прежнего себя, а мне этого не хотелось. Я разговаривал как все остальные, писал письма на коленке, как все остальные, и отдавал ему на просмотр, пил чай, чересчур переслащенный, чтобы скрыть привкус бензина или чего похуже, и намывал бадью для испражнений, в которой смешивались наша моча и дерьмо. И нужны мне были все остальные, а не Фредерик. По крайней мере, я так считал. Мне хотелось, чтобы он оказался где-нибудь подальше, а я бы писал ему письма. Он бы остался Фредериком, а я Дэниелом, как раньше, без всяких различий между нами.
Он не ужился с капитаном Мортоном-Смитом. Они друг друга раздражали, и это раздражало всех нас. Мистер Тремо, пока его не застрелил снайпер, был прост в обращении, прямо как Эндрю Сеннен, и поэтому всем нравился. Даже капитану не удавалось с ним поссориться. К тому же мистер Тремо перекидывался с ним в картишки. Капитан Мортон-Смит никогда к нам не придирался, и у него хватало ума не ругаться с сержантом Моррисом. Он гордился своими умением обращаться с нижними чинами, но к младшим офицерам относился придирчиво. Плохо, когда офицеры не ладят друг с другом.
Впервые мы с Фредериком по-настоящему поговорили, когда нас расположили в Эстанкуре для пятидневного отдыха. Я вместе с остальными был в «Кошачьей шубке», и мы решили провеселиться всю ночь. В кабачке было битком народу, не продохнуть от дыма и жареного сала. Я съел яичницу с картошкой, а потом вышел отлить. По какой-то причине я завернул за угол и обнаружил дверь в стене. Ничего нового: эта же деревянная дверь была в этой стене два дня назад, когда мы маршировали мимо, но тогда на ней висел замок. Сегодня она была лишь притворена, я не сдержал любопытства и заглянул внутрь.
За ней оказался сад. Маленький, но все-таки сад. Засыпанные гравием дорожки, грушевые деревья на шпалерах, большая айва. Конечно, листьев в то время года не было, но я узнал все деревья по очертаниям. Содержали сад неважно, выглядел он слегка запущенным, но в нем что-то росло, а от перекопанных клумб возле стены пахло землей. Не грязью — землей.
Гравий захрустел, я увидел, что из глубины сада в мою сторону направляется человек, и этим человеком оказался Фредерик. Он тоже меня увидел. Я отдал честь, он подошел и сказал:
— Не кривляйся. Тут больше никого.
Я не стал спорить, хотя мог бы возразить, что устав следует соблюдать всегда, чтобы как-нибудь ненароком не забыться. Было тихо и спокойно, как будто сад находился в собственном маленьком мирке. Я не хотел его тревожить.
— Ладно, — буркнул я.
— Значит, мы по-прежнему друзья, — сказал Фредерик, как ребенок, со смехом в голосе. Он так напомнил мне былого Фредерика, что мое сердце забилось сильнее, и я откликнулся:
— Конечно, друзья.
— Мой дорогой старый друг, — произнес он.
Я еще не слышал, чтобы он говорил что-нибудь подобное с тех пор, как однажды сказал: «Моя благословенная Фелиция». Я не привык к добрым словам ни от него, ни от других. Они меня так тронули, что я чуть не рухнул на засыпанную гравием дорожку. Хорошо, что было темно и не видно моего лица. Потом он откашлялся и проговорил:
— Ты знаешь, Фелиция вышла замуж.
— Да. Мать написала мне об этом.
Я не сказал, что он сам же и написал мне об этой свадьбе. Подумал, что он забыл. Ведь от взрывной волны у человека иногда отшибает память.
— Хотелось бы понимать, что он за человек. Но, наверное, Фелиция знает, что делает.
— Наверное, знает.
Последовала долгая-долгая пауза, а потом он вдруг попросил:
— Не прочтешь мне какое-нибудь стихотворение?
Я мог бы отказать, но не отказал. Я кивнул, хотя и не уверен, что он увидел это в темноте. Я почувствовал себя одновременно спокойно, сонливо и бодро. Луна светила узким серпом. Я подождал, пока у меня в памяти всплывет какое-либо стихотворение. Все мои стихотворения залегли глубоко. Это был способ сохранить их в целости. А потом возникли эти строки, не знаю почему. Возможно, потому что была ночь, а оба мы были солдатами и находились во Франции:
Я остановился и откашлялся. Читать это стихотворение полностью будет слишком долго. Фредерику станет скучно.
— Давай дальше, — сказал он.
— Оно слишком длинное. Я прочту тебе последние строки.
Сумрак мягко обволакивал меня, прикасался к моим глазам и губам, проникал мне в горло.