Тучи над головой Емельяна сгущались.
Он еще не знал, откуда обрушится удар, но тревожные предчувствия не оставляли его ни на минуту.
Как никогда, сейчас был он велик в народе — подтверждали то и Катькины генералы, и цена, что сулили власти за его самозваную голову, — да только наравне с гордостью теперь донимала опаска: а не позарится ли и впрямь кто-нибудь на столь щедрую награду? Жалея тех, кого давно с ним нет, — Подурова, Зарубина, Салавата с Белобородовым, да и прочих верных людей потерянных, снова и снова рядил он, кому может вполне довериться. И в который раз убеждался, что слабеет боевой дух яицких казаков.
Сам-то он не из таковских, чтоб поддаваться унынию. Напротив, чем ни труднее впереди дорога, тем крепче воля Емельянова, и тело будто силу набирает, — походка стремительнее, ум острее, взгляд зорче. Недаром и песня любимая с уст нейдет: «Ходи прямо, гляди браво, говори, что вольны мы!»
И хотя бегут они от Михельсона сейчас без передышки, все равно решил Емельян у своих способников дух поднять. 23 августа, едва войдя в немецкое поселение Сарапту, кликнул он к себе писаря Дубровского и повелел сочинять указ, коим жаловал всех верховодов Военной коллегии еще более высокими чинами и званиями. Потом позвал Овчинникова, Перфильева, Творогова, Чумакова, Федульева, да и многих прочих старшин яицких и, выйдя из своей палатки, торжественно объявил, что отныне они генералы и фельдмаршалы. Дубровский указ зачитал, все слушали, а после благодарили, даже руку целуя.
В тот же день Емельян заставил Дубровского и другой указ сочинить — к донцам обращенный. Как ни худо шли дела, а не в его характере было терять веру в спасение. Ходи прямо, гляди браво, черт бери! Вот и призывал он донцов тем указом — не поддаваться обещаниям лживой царицы, а уговаривал примкнуть к нему: «Мы, однако же, надеемся, — диктовал он Дубровскому, — что вы раскаетесь и придете в чувство покаяния».
— Посылай, посылай живее, — торопил он Творогова, когда тот запечатывал указ.
Была уже ночь. И безызвестностью томилось сердце. Не знал Емельян, не ведал, что всего через сутки он будет окончательно, бесповоротно разгромлен! В тот миг он жил еще надеждой на добрый исход событий. Ведь часть армии из Сарапты с полдня двинулась дальше, вниз по Волге. Отправился туда и Чумаков, пушечный командир, теперь уже генерал. Сколь ни беги, а встретить наседавшего Михельсона где-то приведется. И Емельяну доложили, будто у рыболовной сальниковой ватаги есть удобное для оборонения место. Поэтому он наметил там поставить всю артиллерию.
На другой день Пугачев приехал к выбранному месту. Тысяча, а не то и другая-третья из его толпы уже была здесь. Когда увидел он эту разношерстную массу на боевой меже — безоружных крестьян, дворовых, ссылочных, татар казанских, а в обозе среди телег, колясок и старинных карет-берлинов детей да женщин, то вновь усомнился: разве устоять им, таким неснаряженным и немоглым?
Тем более что и Чумаков поставил пушки не так, как было надобно, — не перенес за овраг, а выдвинул наперед. Емельян рассерчал, разбранил Чумакова и с ходу начал переставлять орудия за рытвину. Да не успел оттащить все двадцать четыре штуки — спозаранок появился Михельсон. Он с тылу открыл сильный артиллерийский огонь, а с флангов ударили другие его команды. Пугачев ответил пальбой из пушек, кои были расставлены в ряд, но тут вдобавку сунулась Михельсонова конница. И дрогнула Емельянова рать, уступила у пушек место противнику, а за рытвиной бывшие ратники и обозники тоже покинули укрытие, побежали в страхе. Емельян пытался остановить бегущую толпу, призывая к сопротивлению, но столь велика была во всех оробелость, что, не слушая его, все рассыпались в разные стороны.
Так и случилось величайшее поражение, полный разгром пугачевской армии!