В их комнатке в тот вечер собралось человек шесть, все курили — из-за папиросного дыма Григорий не сразу смог рассмотреть знакомые лица. Стоя у порога и протирая запотевшие очки, он, морщась, слушал, как Кожейков исступленно кричал, тыча папироской в сторону невозмутимого и спокойного, как всегда, Коли Крыленко:
— Да, именно так должны поступать настоящие революционеры! Именно так! А всё остальное — только игра в революцию, игра, недостойная и трусливая! Ты и мой дорогой сосед Григорий — вы только кричите о революции, а на самом деле не имеете к ней ни малейшего отношения. Тысячу раз права «Народная воля»: убивать! убивать! убивать!
Григорий повесил у двери шинель, прошел в глубину комнаты, пожал сухую, твердую руку Крыленко, сегодня на лекциях он его не видел.
— О чем шумите, народные витии? — спросил он Корнея, сидевшего на краю стола, раскрасневшегося и растрепанного. — Пользуясь моим отсутствием, ты меня поносишь, Корнейка? Что стряслось?
— Семнадцатого февраля в Шлиссельбурге повесили одиннадцать человек за подготовку убийства великого князя Николая Николаевича! Вот что! А сегодня члены вашей так называемой социал-демократической партии присутствовали на молебне, посвященном памяти царя-освободителя! Как же: годовщина отмены крепостного права! Царь-освободитель!
Кожейков с силой швырнул окурок папиросы в угол комнаты. О казни одиннадцати террористов Григорий уже слышал — шепотом об этом говорил весь университет. Он преклонялся перед их героизмом, но считать такой путь верным не мог.
— Бессмысленная гибель, вот все, что могу сказать, — пожал он плечами, садясь на свою кровать. — И то, что меньшевики посещают молебны и водосвятия, тоже не новость. К большевикам это не имеет отношения.
— Нет! — яростно воскликнул Кожейков. — Не по молебнам надо ходить, а отозвать всех этих так называемых депутатов из Думы — вот что надо! Сотрудничая с царизмом…
— Большевики не сотрудничают с царизмом, — негромко перебил Григорий, расшнуровывая ботинок. — И на молебне большевики не были. Не надо, Корней, все валить в одну кучу!
— Демагогия! Красивые и громкие слова, лишенные смысла! Почему Первую, булыгинскую думу нужно было бойкотировать, а Вторую и Третью нет? Почему? Путаники! Только народ с толку сбиваете. Какая разница между думой Булыгина и Третьей! Почему нужно менять политику по отношению к этим черносотенным учреждениям?! А?
Григорий хотел сдержаться, отделаться шуточкой, но, вспомнив слова, сказанные ему всего два часа назад, не вытерпел, вскочил. Они наговорили друг другу много громких и обидных слов, и дело кончилось тем, что Григорий, хлопнув дверью, ушел в комнату Быстрянского — он знал, куда Владимир, уходя, прячет ключ.
Зима окончилась внезапно, словно кто-то невидимый сильной и доброй рукой отдернул в сторону тучевой занавес, ярко засияло солнце, взбух и почернел на Неве лед, загомонили в скверах и садах истосковавшиеся по теплу воробьи.
Григорий ждал наступления лета, чтобы на недельку съездить в Москву, повидать родных. Он чувствовал себя виноватым перед матерью: так редко и скупо писал ей в ответ на ее полные нежности и затаенной горечи письма. Она все еще думала, что он маленький мальчик, которому нужны материнские забота и уход. Для нее он, наверно, и в полсотни лет останется беспомощным и беззащитным.
Он уехал из Питера, намереваясь пробыть дома возможно меньше и поскорее вернуться… Поезд отгрохотал на стрелках и вырвался из дымных заводских предместий на ясный, сбрызнутый сочной зеленью простор. Махали плакучими ветвями березы, убого серели соломенные крыши деревенских избенок, кланялись колодезные журавли, беловолосые ребятишки в холщовых рубашонках старательно махали руками поезду вслед.
Дома у Григория жизнь текла по мирному и тихому руслу, неподвластная свирепствующим вокруг бурям. Родители заметно старели, братья и сестры росли — тянулись вверх, к солнышку, как шутила мать… Пытался Григорий найти старых друзей, но Таличкины снова сменили квартиру, неизвестно куда уехал из Москвы Букин.
Целый ряд домашних обстоятельств задержал его в Москве, и он вернулся в Петербург гораздо позже, чем предполагал. И первое, что его взволновало и ошеломило в столице, были известия об аресте почти всего Петербургского комитета — камеры Шпалерки, Петропавловки и «Крестов» поглощали новые и новые жертвы.
И в университете борьба разгоралась все сильней, все ожесточалась. Шварцу, назначенному министром просвещения, не терпелось как можно скорее провести в жизнь свои предначертания. Столыпин носился с идеей перестройки крестьянской России, с мыслью об отрубах и чуть ли не о военных поселениях аракчеевского типа, а Шварцу не давало покоя желание угодить Столыпину и стать благодаря этому одним из столпов империи.
В первые же дни властвования в министерстве Шварц направил в университет одного из преданных ему помощников, поручив ему расследовать причины потрясающих университет волнений.