В стихотворении «Пятиконечная звезда с шестиконечной…» также задействованы знаки, однако они функционируют как «семиотические маркеры» (Кроун), которые создают «топографию» взаимоотношений между историей и поэтическим пространством Слуцкого. Кроун указывает, рассматривая взаимоотношения между пространством и элегией в петербургской традиции: «При включении исторических событий в текст происходит их мифологизация в форме литературы, речевого акта, специфических добавлений к… глобальному петербургскому тексту» [Crone, Day 2004: 4–5]. Слуцкий осознаёт связь между элегией и пространством (для Жуковского это природа, для модернистов – город). Соответственно, он устанавливает связь между внешним еврейским пространством и своей элегией, конкретизируя в процессе контуры собственного творческого и метафизического «я». Опять же, связь с Жуковским позволяет ему завести речь о кладбище, остававшемся важнейшим тропом русско-еврейской поэзии от поэтов рубежа веков – Семена Фруга и Александра Кнута – до его современников: Семена Липкина, Юрия Карабчиевского и др. Самое откровенно еврейское стихотворение Бродского, разумеется, «Еврейское кладбище около Ленинграда», в котором есть прямые отсылки к стихотворению «О евреях» Слуцкого[200]
. В качестве парадигмы и мифологизированного литературного пространства русское еврейское кладбище, особенно в советский период, воплощало в себе уничтожение идишкайта. Слуцкий радикально видоизменяет его контуры.Реконструируя далее сеть аллюзий этого стихотворения, хочу добавить, что Слуцкий куда ближе к пушкинскому «Когда за городом, задумчив, я брожу…» [Пушкин 1959–1962, 2: 458–459], чем к «Стою печален на кладбище…» [Пушкин 1959–1962, 2: 624]. Второе стихотворение не допускает возможности загробной жизни, а вот в первом изображено два кладбища: общедоступное в Петербурге и семейное в родовой усадьбе Пушкина. Первое отвращает, второе же вызывает у поэта чувство родственной приязни. Слуцкий соединяет в одно две половинки пушкинского подхода: из «общей» части он берет элемент каталогизации (Пушкин перечисляет покойных только по званиям и профессиям), а из «семейной» – представление о единении с достойными умершими членами клана. В результате его еврейское кладбище превращается одновременно и в личное, и в коллективное пространство, что отсылает к его приемам мемориализации как в стихах о холокосте, так и в стихах «зимы» 1947–1953 годов. В итоге кладбище становится частью его «безродья родного».
Впрочем, Слуцкий идет еще дальше. Один из традиционных еврейских эвфемизмов для кладбища –
Еврейское кладбище в Санкт-Петербурге. Фото автора
Некоторые кладбища были разгромлены, надгробные камни использовались для мощения дорог и создания городской скульптуры. Слуцкий, разумеется, знал об этих материальных и культурных утратах. Помещая еврейские споры советского периода на одновременно и символическое, и легкоузнаваемое кладбище, он как бы откладывает его уничтожение, замещая такое уничтожение обобщенным еврейским автономным пространством. В послереволюционной петербургской элегии предпринимались схожие попытки защитить ландшафт столицы от агрессии нового режима.