— В Кутаиси люди на смех поднимут! Ну, б…, что ты будешь рассказывать мне, как ты внука целуешь в губы, — кому ты лапшу на уши вешаешь? Разобьют этому внуку башку, а тебя из города выкинут!
— Брак Пугачевой с Киркоровым какие у тебя эмоции вызывал?
— Как будто я читаю подшивку юмористического журнала «Крокодил», известного даже в Бишкеке: это фельетон был такой — очень качественная история о том, чего не может быть в принципе (смеется).
Старичок, я-то понимаю, что наше интервью перевесит показатели «Камеди Клаба»: ты спрашиваешь меня о самых смешных людях на Земле, но следует понимать вот что: я же с ними потом встречаюсь…
«Ну, если в Луганске во все это верят, я ухожу в жанр ерничества».
— Все эти вещи грустны, правда?
— Ну, если в Челябинске или в Херсоне люди настолько уж легковерны, если в Луганске в это все верят, то я не имею морального права разочаровывать их и ухожу…
— …в несознанку…
— …нет, в жанр ерничества.
Из книги Отара Кушанашвили «Я. Книга-месть».
«Она — красивая, потерянная, разудалая, смахивающая слезу, жалкая, жалостливая, томная, капризная, смурная, смирная, меланхоличная, роковая, доступная, недосягаемая, самовлюбленная, закомплексованная — теребила фотографа (про этого упыря ничего не знаю, тем более в кино его не было, но, скорее всего, это шустрила — они все шустрилы, как Боря Краснов, умело имитирующие кипучую деятельность, будучи самопровозглашенным авангардом альтернативного художества): ты сними меня так, зафиксируй для вечности, чтобы я получилась разухабистая и, как поляна зимой в горностаевой опушке белейшего снега, красиво-величавая, но смотри, гад, „чтоб никто и не заметил, как на сердце одиноко мне“.
Заметьте: в Песне Песней нет сакраментального детального призыва морщинки убрать, как в книгах и в кино полнометражно, или там „разве тут подбородок не ниже дозволенного“, в Песне Песней просьба, чередующая лихость со слезой, чтобы наблюдатель не наблюл, что трудно, слезливо, невозможно!
В жизни Аллы всегда наличествовала помесь навоза и зефира: навоз — это ее отчего-то редко ретирующееся окружение, навоз — это я, а зефир — то, чем она кормила и кормит, но реже теперь, нас с ложечки, потому что нас любит.
Секрет ее (величия) в том, что она рассматривает понятия в их базовом, незамутненном значении: жизнь воспринимает как дар, историю своей жизни как столкновение невинности со злом (то есть все это в ней как во всех нас).
Она знает про песню (я сейчас не только про песню, про фотографа и про никому не нужные слезы — я про способ жить) всё: по крайней мере, то, чему не научат на „Фабрике“. Не тот трафарет, мол, „строить и жить помогает“, а тот антитрафарет, который гласит, что песня помогает дышать, исподлобья улыбаться и не бояться холестерина.
Она знает толк в науке облегчения людям жизни.
Они — люди, катаклизмы (людьми порожденные) — уйдут, испарятся, сойдут на нет, а Алла останется с нами: она каждой песней это обещала.