На Курсах мне понравилось с первого прихода. Я почувствовала – это моё место. Атмосфера свободы, творчества, взаимного уважения и взаимной заинтересованности. Приглянулось и нестандартное помещение на улице Воровского, в Театре киноактера. Деканат находился где-то под крышей в тесной комнатке, аудитории гораздо ниже, возле Большого зала, а в самом низу знаменитый буфет, где так хорошо разговаривалось, елось и пилось.
Я была убеждена, что учить сценарному делу должен сценарист. А редактор, даже самый тонкий, умный и талантливый, не знает каких-то вещей. Чтобы их знать, нужно самому водить перышком по бумаге. Я, может, и водила – но не с той степенью ответственности.
Кино – жестокая вещь. Как бы близко около него не был, тебе рано или поздно дадут почувствовать это «около». Помню, как Михаил Давыдович Вольпин, любя меня, сказал: «Она такая хорошая, такая хорошая, ну почти как мы».
Я почувствовала, что никогда не перейду эту грань. И не переходила. И правильно делала. Надо точно понимать свои возможности.
Мастерскую мы набрали блистательную. Анна Родионова и Эдуард Пашнев, члены Союза писателей, авторы нескольких книг и пьес. Александр Александров, о котором я рассказывала, только что дебютировавший сценарием «Сто дней после детства». Павел Лунгин, ныне знаменитый кинорежиссер, а тогда математик, решивший освоить профессию сценариста. Каждый из них потом скажет свое слово в кино, хотя и не все в нем останутся. По сценариям Ани Родионовой будут сняты «Школьный вальс» и «Карнавал», по сценарию Пашнева – «Поле перейти» и «Певучая Россия», Саша Александров станет автором «Деревни Утка», «Голубого портрета» и других фильмов. Паша Лунгин, тоже успешный сценарист, позже прославится как режиссер фильма «Такси-блюз», получившего в Каннах одну из первых премий. Потом снимет «Луна-парк», «Свадьбу», «Олигарха», множество картин. Студенты этой первой мастерской задали уровень, установили планку, ниже которой опускаться не хотелось, хотя иногда приходилось.
Потом я вела мастерскую с замечательным человеком и драматургом, дорогим моим другом Семеном Львовичем Лунгиным. Среди наших выпускников были талантливые сценаристы Валерий Залотуха, Надежда Кожушаная, рано ушедшая из жизни, но много успевшая в ней, Геннадий Островский.
Симы не стало в 96-м году, и я хочу прерваться, чтобы написать о нем.
Хотя нет. Мне хочется совсем другого – сесть напротив него, вглядеться в его глаза за толстыми стеклами очков и поговорить всласть, взахлёб, досадливо чувствуя, как опять не хватает времени рассказать всё, что продумано, пережито с момента нашей разлуки.
Только одно всегда мне мешало и останавливало мой поток слов: еще больше, чем говорить, мне хотелось слушать.
Эти его скупые рассказы о том, что произошло, пока мы не виделись! Оговорюсь, скупые только в той части, которая касалась его самого – чувств, ощущений, горечи несложившегося. И яркие, неожиданные, сочные в описании людей, новых мест, иных пространств воспоминания.
Он был поразительно неординарным человеком. И вместе с тем как-то органично скромен. Он не подавал себя. В тот момент, когда он рассказывал, для него было важно передать свою мысль или ощущение. Только это. Главным образом он был писателем, то есть человеком, который рожден для того, чтобы облекать в слова свои впечатления, мысли, ощущения и доносить их до других.
Вероятно, поэтому Сима был особенно хорош во времена, когда почти всюду появлялся вместе с Ильей Нусиновым. Они любили друг друга, счастливо дополняли и даже оттеняли. Семен с нежностью слушал прекрасные, торопливые от напора чувств и переполнявших его впечатлений рассказы друга. Илья обожал подробные, взрываемые неожиданными ракурсами и образами речи Лунгина. Он даже как-то по-детски затихал, слушая его. И мы, все те, кто был рядом, становились внимательны и восприимчивы. И отчетливо сознавали масштаб этих людей. Лунгину выпала горькая участь пережить своего друга и соавтора. Что стоило ему преодолеть наступившую немоту, наверное, знают люди, перенесшие инсульт, которым случилось заново восстанавливать речь и возвращаться к жизни.
После смерти Ильи внешне Сима словно притух. Он уже так не бросался в глаза, его перестали воспринимать как птицу с ярким оперением, скрашивающую будни. А мы, все окружающие, не были столь талантливы и бескорыстны, чтобы стать рамкой этому незаурядному дарованию.
Но он не страдал от этого, потому что никогда не претендовал на главенство, никогда не восхищался собой. И еще потому, что жил внутри себя, постоянно находился в состоянии внутренней работы и был настоящим, неизменяемым и не изменявшим, лишенным суетности и зависти.
Его незаурядность для меня заключалась в том, что он всё видел чуть-чуть по-другому, чем мы, обычные люди. Ярче, свежее, нестандартнее. И это притом, что часто соглашался там, где другой стал бы спорить. Он был мягок и деликатен и поэтому никого не хотел обижать своим несогласием. Но он ничего не терял, потому что ничего не уступал. Он не был уверен, что единственно правильно смотрит на мир, но не мог смотреть иначе.