Джеймсу кажется, что в этот самый миг мир переворачивается окончательно. И от голоса Мэтта, и от того, как он часто дышит с нелепо задранной толстовкой на теле, с явным бугром на ширинке. С этим чертовым согласием, на которое Джеймс даже во снах не рассчитывал. И все вместе просто дико, неправильно, но слишком желанно, чтобы упускать.
— На ближайших выходных, — шепчет жарко Джеймс. — И учти, ты сам согласился.
В груди бешено колотится сердце. И Джеймс знает: эти выходные он будет ждать с особым нетерпением.
***
— Черт, я думал, этот официант тебя там со всеми потрохами своим взглядом сожрет.
Гилберт плюхается на широкую кровать Родериха со всего размаху и вытягивается во весь рост. На его бледном теле еще видны влажные следы после душа, отчего кожа заметно блестит при неярком свете бра. Должно быть прохладно, но Гилберт лишь подтягивает домашние штаны и недовольно сдвигает брови к переносице.
— Мне нет до этого дела, — отрешенно говорит Родерих. — А ты что же, ревнуешь?
В его голосе едва заметно ползет довольство. Но Эдельштайн перелистывает страницу книги, лишь мимолетно скашивает взгляд на Байльшмидта, а потом снова утыкается в текст. Делает вид, что утыкается, на деле же Гилберт, распластанный рядом со сползшими штанами, подкачанным телом и растрепанной шевелюрой, к которой так и тянет прикоснуться, вызывает целую бурю эмоций и непрошенных желаний. Родерих мог казаться сколь угодно утонченной и брезгливой скотиной, однако же свои потребности у него имелись. Да и не только потребности. Эдельштайн хочет Гилберта, так же, как хочет Доминика, а прошедшая ночь после фильмов и вовсе будоражит сознание.
— Конечно, ревную, — Гилберт ворчит, а излом губ кривится сильнее обычного. — Ты можешь принадлежать только мне и Нику.
В этом собственничестве есть своя прелесть. В самом тоне голоса, пропитанном обожанием и злостью на неизвестного, столько манящего и притягательного, что Эдельштайн невольно поджимает губы и сглатывает. У него все внутри скручивает от чужого трепета, направленного на него, а когда этот трепет увеличен вдвойне…
— Глупый, — он качает головой почти спокойно, с легкой усмешкой на губах. Почти спокойно ждет реакции и получает ее моментально.
Гилберт слишком вспыльчивый.
Он подрывается с места, с явным желанием возмутиться и отстоять свое, сверкает своими алыми глазами, но не успевает сказать ни слова. Потому что книжка летит ко всем чертям, а Родерих сжимает серебристые пряди на затылке и жадно целует. Потому что все слова тонут за языком, а поцелуй превращается в настоящую яростную борьбу. Гилберт не уступает альфам в своем желании брать бразды правления, а Родериха тем больше завлекает и Байльшмидт, и Доминик. Они оба такие. Целеустремленные, сильные, с несгибаемым стержнем. Они — опора для Эдельштайна, и он почти готов признаться, что не хочет знать жизни без них. Но немного позже, сейчас его завлекает этот дерзкий взгляд и ладонь, которая самозабвенно ползет по собственной груди.
— Желать быть рядом — глупо? — Гилберт взбрыкивается сквозь поцелуй, выплевывает в губы слова, а сам все ощутимее скользит под рубашкой.
Эдельштайна это заводит. Заводит вспыльчивость и крутой нрав, заводит наглость и эти почти нежные прикосновения. Заводит Гилберт, черт возьми.
— Глупо ревновать того, кто уже принадлежит тебе, — хмыкает в ответ Родерих и сжимает зубы на губе.
Гилберту нужна секунда на осознание и ровно столько же, чтобы наброситься с куда большим напором. Секунда, в которую по всему телу от понимания бежит безудержная волна, а вдоль позвоночника сползает дрожь. Одно мгновение, чтобы разом кожа стала горячее, а пальцы приятно закололо от мурашек. И эта секунда проходит, а Родерих сам уже стоит на коленях на пружинистом матрасе и тянет Байльшмидта ближе, пока тот судорожно ведет ладонями по спине и пытается избавить от ненужной рубашки. Зачем она вообще дома после душа?!
Тряпка летит вниз. Самоконтроля нет и в помине. Где-то сзади хлопает дверь, но Гилберт даже ухом не ведет, он полностью поглощен Родерихом перед собой и его запахом. Не запахом альфы, который предназначен для омег, а ароматом тела и вишневого геля для душа, ароматом самого Эдельштайна.
Гилберт приходит в себя, лишь когда по пояснице ползут чужие ладони. Они влажные, разгоряченные после душа и куда более грубые, нежели руки Родериха.
— Ник, — Гилберт задыхается, силится повернуть голову, но матрас сзади прогибается, а Эдельштайн крепко хватается за подбородок.
— Смотри на меня, — холодный голос Родериха пробирает настоящим жаром до самых костей.
Потому что за этим напускным холодом и спокойствием Гилберт отчетливо слышит желание. Потому что власть, с которой на челюсти сжимаются пальцы, находит отголоски внутри тела и отдается очередной волной дрожи. И Гилберт смотрит вперед, в сиреневые заинтересованные глаза, пока Эдельштайн очерчивает пальцами подбородок, надавливает на губы и проникает в рот.
— Соси, — приказывает Родерих.