Они с мужчиной в костюме идут на посадку, я следом. Шейн не сводит с меня глаз и от страха так часто моргает вертикальными веками, что я с трудом различаю слова: «Помоги! Помоги! Помоги!» Когда мужчина ставит сумку в багажное отделение, я начинаю действовать. Я хватаю Шейна за руку, и мы бежим назад в портовое управление. Я не оглядываясь бегу к ступенькам. Мужчина кричит вслед: «Томми! Томми!»
У моего сетевого ника самооценка лучше, чем у меня
Я там Оливия; не знаю, почему, не потому, что было поздно и я хотела стать нормальной.
Ты стал там Томми, объяснив: звучит и мужественно, и по-детски.
Мы втискиваемся в кабинку для престарелых в женском туалете и слышим, как он кричит: «Томми! Томми!» Он добавляет что-то о том, что автобус ждет. Что заберет назад все свои подарки. Говорит что-то о прошлой ночи. Услышав это, Шейн начинает плакать. Он сидит на унитазе, а я стою у двери на случай, если тут кто-то поверит мужчине в дорогом костюме больше, чем нам. Так всегда и бывает. Мужчинам в дорогих костюмах всегда верят.
Шейн закрыл лицо руками, и его слезы капают на старую красную плитку. Мужчина в костюме просит женщину проверить все кабинки.
– Убирайтесь! – отвечает она. – Это женский туалет.
Мне хочется позвать охрану. Или набрать 911. И вообще позвонить хоть кому-то. Но звонить некому. Звонить некому, совсем как в тот раз. Поэтому я глажу Шейна по холодной чешуйчатой спине и говорю, что все будет хорошо. А он гладит меня по двенадцатиперстной кишке и говорит то же самое. Мы сидим там целый час.
Когда мы выходим, Шейн боится наткнуться на мужчину. Я предлагаю ему снова вывернуться на правую сторону, но у него не получается, и я остаюсь пищеварительной системой и покупаю два билета до Пенсильвании. Ближайший автобус уходит через десять минут.
– Откуда ты тут взялась? – спрашивает Шейн.
– Хотела вернуться домой. Я сдалась. Ты не отвечал на звонки, и я подумала… ну, ты понял.
– Я стал ящерицей, – говорит Шейн.
– Не бойся, – отвечаю я, – я стала желудком.
– Я сломанный человек.
– Ничего, починим.
– Думаешь?
– Можешь мне поверить.
Мы спускаемся к выходам, высматривая мужчину в костюме.
– Его здесь нет, – произношу я.
– Он, наверно, захочет получить свои деньги назад.
Я не спрашиваю, за что он заплатил Шейну. Я достаточно знаю Шейна, чтобы догадаться.
– Пусть попробует подать в суд, – отвечаю я.
– Куда нам теперь идти? – спрашивает Шейн.
– Поедем ко мне домой.
Он вздыхает:
– Никогда не мог долго жить дома. Ни у себя, ни у других.
– Значит, если что, скажешь мне и мы сразу уедем.
Мы становимся в очередь на посадку, и Шейн отворачивается к стене. Очередь продвигается вперед, и мы наконец садимся в автобус. У меня с собой рюкзак с вещами, а у Шейна есть только телефон и та одежда, которая на нем.
– Можно мы там сходим за покупками? Мне нужна одежда.
– Конечно. А на первых порах возьмем что-нибудь у Густава. Он тебе понравится.
– А он сломанный?
– Мы все сломанные.
– Вот как.
– Ты идеально впишешься, – обещаю я.
========== Станци — вечер пятницы — двадцать вопросов ==========
Мы летим по синему небу, и я вижу только собственное голое тело, потому что не могу смотреть вверх. На моем правой ноге шрам. Он длиной сорок сантиметров и сантиметра три шириной. Он темный, как десны в глубине рта. Я не отрываю от него глаз.
Если сказать: «Когда я смотрю на шрам, я все вспоминаю», – это будет ложью. Я никогда не забывала, поэтому мне нечего вспоминать. И всем нам нечего.
Первым заговаривает Густав. Мы покинули Место Прибытий полчаса назад. Мы летим обратным рейсом. На карте крупными буквами написано: «Обратных рейсов нет». Я не умею ориентироваться по картам для вертолетов, но если бы умела, то точно сказала бы вам, что теперь Густав летит другим маршрутом.
– Простите, что так холодно, – говорит Густав.
– Ты не виноват, что тут холодно, – отвечает Патрисия.
– Я имел в виду… ну, простите, что нам всем пришлось раздеться.
– Быть голой не так уж плохо, – замечает Патрисия. – Мы как младенцы.
– Да, пожалуй, это довольно символично, – соглашается Густав.
Я чувствую, что они оба ждут, когда я заговорю, но я молча смотрю на шрам. Его легко не замечать, принимая душ. Если я не вижу его, его как будто и нет.
– Не думаю, что рождаться так холодно, – подаю голос я.
– Пожалуй, – соглашается Густав.
– Я даже думаю, что умирать не так холодно, – продолжаю я. – Моей сестре было шесть. Когда я обнимала ее в последний раз, она была теплой. – Все молчат. Я продолжаю: – Перед этим мы играли в «Двадцать вопросов». Была моя очередь. Мне было восемь. Я выбрала слово «вомбат», потому что она точно его не знала. – Все по-прежнему молчат. Говорим только мы со шрамом. Да, у него есть рот. Шрам говорит:
– Мы лежали на заднем сиденье смятой машины и ждали, пока нас кто-то вытащит, и я ве твердила: «Это вомбат! Это вомбат!» Кажется, с тех пор я ни разу не произносила слово «вомбат». Ни разу. Даже на биологии. Вомбат.
Я отвешиваю шраму оплеуху. Как он смеет говорить такое? Как он вообще смеет говорить?
– Станци! – окликает Патрисия. – Станци!
– Я не Станци. Я _____. И всегда была _____.