Когда я впервые оказался в Беркли, там были несколько очень талантливых и ярких молодых людей, у которых очень плох был разговорный русский язык, но которые замечательно понимали русские стихи. Трудные стихи – Маяковского, Пастернака. Они читали их значительно более глубоко, с большей душевной интенсивностью, чем многие мои русские друзья и знакомые. Их восприятие поэтического текста было очень острым: они видели нечто такое, чего мы, люди русской культуры, в этих текстах не видим, не сразу замечаем. И не было никакой корреляции между интенсивностью, жаром реакции на стихотворный текст и объемом знаний русского языка. Их интуиция и понимание того, что можно ожидать от поэзии, пусть даже иноязычной, были таковы, что общение с ними превращалось в очень важный для меня интеллектуальный опыт. Сейчас таких студентов стало значительно меньше. Может быть, потому, что повсюду происходит снижение, огрубление культуры. Я думаю, что в Америке из – за «нашествия технологий» это, наверное, более заметно, чем в других странах.
– Кому тогда адресованы сразу столько переводов романов Толстого на английский язык? Начиная с 1904 года, их уже одиннадцать. Последний перевод «Войны и мира» читатели четыре недели обсуждали в воскресном книжном приложении Нью – Йорк Таймс. Их письма меня поразили: многие полагают, что роман этот чуть ли не зеркало «американской души».
– А можно ли не согласиться с их оценкой? И дело не только в том, что там обсуждаются «вечные вопросы». Американские читатели сумели почувствовать силу русского писателя. Это все – таки вещь, которая задает уровень художественности вообще. И одиннадцать переводов, кстати, не так уж и много. Один мой друг, большой латышский поэт Улдис Берзиньш утверждает, что в любой культуре перевод не живет больше 10 лет. То есть, каждые 10 лет возникает органическая потребность обновить перевод. Мы этого не замечаем. Потому что не читаем все эти переводы. Американские читатели ведь не Россию узнают в романе Толстого, они себя узнают. А посмотрите, что делается, когда мои студенты начинают читать Гоголя!..
– Что для Вас главное сегодня?
– Я историк литературы, для меня история – нечто очень важное. И не важно, Пастернак это или Хармс… В последнее время, например, я погрузился в историю 1960 – х годов. Например, о том, как начинался «тамиздат». О том, как неожиданно оказались вовлеченными во все это люди совершенно разные и жившие в разных странах. Достаточно сказать, что Терц появился одновременно с «Доктором Живаго», и хотя это были две совершенно разные сферы, в глазах КГБ это выглядело явлениями сходного порядка. Некоторый «негативный» момент для меня здесь в том, что в какой – то период я сам был непосредственным свидетелем тех событий, и я боюсь, что, сколько ни стараюсь, не всегда смогу соблюсти последовательную непредвзятость.
– А современную эмигрантскую литературу как – то отслеживаете?
– А что такое эмиграция? Это – часть русской культуры, так что в этом смысле я не вижу для себя никаких барьеров. А вот временные барьеры – да, они есть. Знаете, в студенческие годы, меня спрашивали: «А ты уже прочел «Звездный билет Аксенова?» Он тогда был в большой моде. Нет, не прочел. Я до сих пор его не прочел. Не потому, что тогда плохо относился или сегодня плохо отношусь к автору или его произведению. Но какой – то инстинкт, может, как вы говорите, инстинкт «историка – позитивиста», меня удерживал. Мне хотелось, чтобы было менее понятно, чтобы между мной и эпохой была дистанция.
Константин Райкин:
«Театр – дым. Но как он сладок!»
Он был в этом спектакле неподражаем: виртуозно пластичен, виртуозно трагичен, виртуозно нелеп. Он смешил до коликов и возбуждал жалость, приводил в негодование и вызывал чувство брезгливости, он раздражал до изнеможения и сразу же изумлял, настолько, что напрочь забывались остальные персонажи, рядом ходящие, смеющиеся, плачущие, подающие реплики. Зал зачарованно следил за тем, как столетняя развалина, возомнившая, что держит в страхе и трепете всех своих домочадцев, стремительно двигается по сцене с помощью трости, ловко цепляя ею то правую ногу, то левую руку, застывает в летаргическом сне, потом вновь сучит ручонками и ножонками и вращает глазами в запавших глазницах. Это чудище – старик Тодеро в исполнении Константина Райкина – давало зрителям сильнейшую эмоциональную встряску.
Летом 2003 года я смотрела спектакль «Синьор Тодеро хозяин», поставленный на сцене «Сатирикона» Робертом Стуруа, и вспоминала слова другого замечательного грузина, писателя Нодара Думбадзе о том, что его герои интересны ему в тот момент жизни, когда на одном плече у них сидит дьявол, а на другом – ангел и они борются друг с другом. Когда же один из них победит окончательно, герой перестает писателя интересовать.