Пришла зима. Снежной дымкой заволокло очертания города, окутало его ореолом тайны. На нашей улице, и без того немноголюдной, воцарилась тишина. Канал, покрывшийся ледяной коркой, посверкивал под солнечными лучами и придавал моей гостиной пышный оттенок увядшей розы, а молниеносные и ослепительные лучи, случись им пробиться сквозь двойное окошко под кружевной занавеской, придавали ей сходство с театральной сценой. Я больше не говорила Василию о визитах Генри. Сказать по правде, я к ним привыкла. Генри приезжал в санях, одетый в элегантное пальто, подбитое мехом выдры. Из кокетства, или, быть может, чтобы испытать его, я взяла за привычку заставлять моего гостя немного подождать, прежде чем выйти к нему. Куда девалась его болезненная скромность – он проявлял глубочайшее понимание международных отношений, рассказывал о своих путешествиях, описывал Вену и Берлин, где начинал карьеру и оттачивал умения тонкого дипломата.
Как и я, Генри любил собак и никогда не упускал возможности погладить по шелковистым и вертлявым спинкам Лулу и Графиню Винни – двух моих спаниелей. А с собой всегда носил фотографию своего бульдога по имени Джонс – и этот пес вызвал у меня настоящее восхищение.
В тот день, когда он заметил мое страстное увлечение литературой, что показалось ему удивительным для балерины, он встал на цыпочки, с выражением почтительности подскочил ко мне и покрыл мою руку поцелуями. Застигнутая такой непосредственностью врасплох, я даже не успела среагировать. С тех пор мы горячо обсуждали Шекспира, и особенно Диккенса, служившего утешением моих детских лет. Сама я открыла в Генри человека куда тоньше и культурнее, чем ожидала. Положительной стороной его скромности была еще и крайне обостренная чувствительность, удвоенная деликатностью, которой я не находила ни в ком другом. Случалось, он хотел меня рассмешить. Тогда я, искренне и всегда предпочитавшая комизм в духе Мольера эвфемизмам английского юмора, делала вид, что поняла его шутку, и от души хохотала, вызывая у Генри такую радость.
Однако в этом не было ничего похожего на «роман», как говорят в России. Я вспоминала о визите Дягилева, о том, как этот человек, не любивший женщин, сперва очень меня смутил, потом увлек и наконец завоевал. Я поняла, что готова следовать за ним повсюду, и я следовала за ним повсюду. Сравнить все это с Генри я совершенно не могла и ни на миг не допускала мысли, что однажды он разделит со мной жизнь. Не было во мне и того чувственного трепета, какой пробуждал Больм, ни интеллектуального сообщничества, сразу же, с самой первой встречи установившегося между мной и Василием. С Генри все напоминало скорее медленную подгонку, поэтапное сближение, в которое один из партнеров (он) был вовлечен больше другого.
Мало-помалу мы стали обмениваться более интимными рассказами друг о друге. Генри принялся говорить о своей семье, предках, детстве в Лондоне и в родовом поместье Клифтон в Ноттингемпшире. Если Василий был незаконным сыном знатной особы, бастардом, как говаривали в то время, то Генри – истинным аристократом, выходцем из той небольшой высшей касты наследственной родовой землевладельческой знати, какую зовут баронетами. Он по прямой линии был потомком герцога Бристольского. Признаюсь, что сама удивилась, поймав себя на мыслях мидинетки: а что, его будущая супруга тоже станет жить в замке? А его сын – передастся ли ему титул?
Мне пришло на ум одно воспоминание: еще совсем юной девушкой я с мамой пошла примерять одежду к паре еврейских портняжек, которые торговали по сходной цене. Едва увидев меня, они принялись уверять, что у меня на лице печать удачи и скоро я буду иметь все платья, о которых могу только мечтать, и мне незачем будет одеваться у них. Я не обратила на эту сцену никакого внимания, зато мама решила, что это настоящее предсказание.
Свидания наши были коротки: я ходила на свои танцевальные репетиции, вечерами выступала в Мариинском, а Генри исполнял обязанности в посольстве. Правда, один раз он приходил со мной в ателье моего друга Сорина, которому я тогда позировала для портрета. Скромненько присев в сторонке позади меня, он набросал карандашом рисунок, подчеркнувший прямоту моей спины и сильную длинную шею – спина и шея, говорят, были моим «знаком качества». Я была в одной из тех юбок, какие стали шить после исчезновения корсета, – от талии до груди подхваченной широким шелковым поясом. Сшитая из черного сатина, при каждом движении юбка потрескивала и, стоило неуловимо повести запястьем, издавала тихий вздох. Но при этом лишь Богу известно, как же я старалась вообще не двигаться! Генри между двумя карандашными штрихами пожирал меня взглядом. Я всю жизнь храню в своих старых шкафах эту шелестящую юбку. И она до сих пор у меня…