Родной край открылся как волшебный Сезам. Вроде вот только что ничего своего не виделось, с детства любимого и привычного как, например, серебристые тополя вдоль всей улицы Лёхиной. А тут он, придавленный невнятными от водки раздумьями, уже за угол повернул на улицу Пятого апреля и как будто в другое кино попал. Которое сам снял и главную роль в нём сыграл. Колодец, в пятьдесят втором году выкопанный, с деревянным срубом над далёкой водой, в живых остался. Магазин бывшего купца Садчикова из кирпича, который и бомба не поломает – вот он. Люди с авоськами ходят в него и обратно, пригнувшись от тяжелых бумажных кульков с маслом, сахаром, пряниками и бутылками любимого в Зарайске лимонада «Крем-сода». Сквер из одной акации желтой, с асфальтовой дорожкой от края к краю обновил Горкоммунхоз. Посадил сразу высокие ясени вдоль дорожки по обеим её сторонам. А так – ничего больше не изменилось. Трава у дороги с тем же старым запахом ирисок «Кис-кис», бархатцы и космеи с цинниями в каждом палисаднике, сквозь штакетник которых кроме бархатцев высовывались и обожаемые горожанами цветы бессмертника. Невзрачные, обделённые ароматом, а любовь заслужившие терпением к холодам самой поздней осени. И дышалось на своей улице сразу всем, что на ней стояло и росло. Столбами, просмоленными на метр выше земли, нагретым от солнца шифером с крыш, куриным помётом несло со всех дворов через разноцветные дощатые заборы. И сами дома старые, белёные и обитые узенькими дощечками, нарезанными под углом, пахли родиной. Единственной, оставшейся в душе на все времена. До смерти.
В свой старый двор Лёха вошел так аккуратно, как входят только в музеи.
Он сел на лавочку перед внутренним палисадником, где дозревала капуста и чёрная редька, где так и торчал березовый пенёк. Берёзу сдуру давным-давно спилил пьяный сосед и, конечно, огрёб за это от спортивного семнадцатилетнего Алексея по полной. Потом сосед помер от перепития, а берёза от корня новыми тонкими стволами проросла. И они, все три, качали сейчас верхними листочками уже на пятиметровой высоте.
– Михалыч! – крикнул Лёха в открытую дверь подвала. – Лёха Малович вернулся из заключения в очередном ВУЗе! Вылетай!
Минут через пять заскрежетали подшипники тележки. Это дядя Миша пристёгивал тело ремнями к крючкам, ввинченным в низкие борта. Потом послышался грохот движения подшипников по широкому деревянному настилу, соединяющему подземелье с вольным воздухом двора, по которому и сегодня нехотя гуляли куры, поросята и три здоровенных индюка с красными «соплями» почти до земли, как привязанные бродили за двумя невзрачными индюшками. Михалыч вылетел на тележке из подвала, будто катапультой его вышвырнули.
– Ляксей, мать твою! – заорал дядя Миша так громко и торжественно, что многие курицы аж присели. – Дорогуша ты моя, Ляксей батькович! Вот, блин, клянусь, скучал так только по жене Ольге, когда её профком в санаторий посылал. Так то ж на месяц всего. А тут два года промахнули как деньги с пенсии. Вжик – и опять в кармане мелочь одна. Но ты, Ляксей, не мелочь. А вон, какой мужик! На миллион рублёв тянешь! Здоровый, фигура как у артиста одного…Забыл, бляха! Ну, он индейца играл, помнишь?
Подбежал Алексей к Михалычу, встал на колени, обнял голову его белую, прижал к груди и чувствовал, что волос его седой пах так же, как и десять лет назад. Табаком, портвейном и подушкой его любимой с гусиным пухом внутри.
– Раздавишь деда, подлец! – засмеялся Михалыч, но не вырывался, а сам крепко обнял Лёху, обхватив вокруг пояса.
Так и сидели они, слившись телами. Один на коленях замер, а другой на концах обеих своих культей, отходящих от бёдер сантиметров на тридцать.
Сидели, пока не выбежала тётя Оля. Не брало её время. Любило и берегло. Лицо почти без морщин, как и руки, быстрая походка, платок на голове, который она и в конце пятидесятых носила, да новенький фартук на синем с цветочками платье. Она тоже обняла Алексея и три раза поцеловала, сделала шаг назад, да перекрестила его размашисто и гипнотически. Потому, что почувствовал Лёха какое-то озарение в мозге. Светлое, яркое. А может и показалось ему это, но то, что стало легче на душе – это уж точно.
Долго сидели они на скамейке с тётей Олей, а Михалыч возле их ног, говорили что-то, вспоминали, смеялись, а когда Лёха сказал, как любила при жизни любимая бабушка Стюра и двор свой и соседей, ставших за жизнь почти родственниками, тётя Оля всплакнула и слёзы её сделали влажным край передника.
– Ладно, я пойду обед готовить. Скоро есть будем. Ты, Алёша, за бутылкой не бегай. У меня припасено для хорошего случая, – и она почти бегом добежала до двери подвала.
– У тебя с лица, Ляксей, грусть-печаль капает, – посмотрел в глаза Лёхины Михалыч. – Со рта водкой несёт. А ты ж в рот сроду не брал. Так как оно у тебя выходит? Сдуру начал керосинить иль печаль какую глушишь пакостью этой?