В мгновение ока — каким образом сработал телеграф? — жители деревни в полном составе окружают нас и начинают обсуждать событие. Происходит длительное совещание: как чинить проколотую камеру, если она не существует? Держа заплату в руке, meccanico все еще ищет камеру вопреки всякому смыслу. Со всех сторон несется: «Ма non é possibile![119]
Наконец мы обнаруживаем гвоздь в покрышке. Два человека бросаются к нему, извлекают его, словно священнодействуя, рассматривают и показывают остальным. Украдкой разглядывают и нас. Почтительность толпы напоминает о суеверном преклонении, которым ацтеки окружали лошадей Кортеса. Все покачивают головами. Я убежден, что на многих руках средний и указательный пальцы скрещены на всякий случай — ведь всегда можно ожидать сглаза. Отчаявшись найти камеру, meccanico накладывает заплату на дыруНемного дальше новое приключение. На площади другой деревни — толчок, треск: Пафнутий замирает. На площади — ни души. Я выхожу и вижу, что мы засели на огромном плоском камне, заклинившем низ кузова в его средней части. Пока мы чешем затылки, появляется человек. Он хорошо одет, опрятен. Костюм, воротничок и галстук. В такую жару это может быть только signore. Он останавливается, смотрит на нашу беду и улыбается нам братской улыбкой, полной грусти:
— Momento.
Он уходит и возвращается, неся безо всякого усилия еще один огромный плоский камень, который кладет между первым камнем и передним колесом. Мне остается только самое простое — дать задний ход. Это то самое «дайте мне точку опоры и т. д.», только наоборот. И до этого тоже надо было додуматься.
Я благодарю нашего спасителя и приглашаю его выпить стаканчик. Он настаивает на том, чтобы угостить нас у себя. Законы гостеприимства здесь так строги, что мы не смеем отказаться. По пути он представляется. Он мэр деревни и школьный учитель. Знаменитый камень давно следовало бы убрать. Но дело в том, что у него есть своя история. Это древний камень позора — pietra della gogna. В былые времена лица, осужденные на общественное поругание, должны были становиться на него и подвергаться всеобщему глумлению.
(Теперь, когда Лилла расказывает об этом приключении, она никогда не забывает прибавить: «… понимаете ли, мой муж водит машину так плохо, что в Сардинии Мотоклуб приговорил его к стоянию на pietra della gogna».)
Р. приглашает нас к себе, угощает прелестным холодным легким вином и испускает бесконечный вздох.
— Могу ли я говорить открыто? — спрашивает он, узнав о цели нашего путешествия. — Могу ли я рассчитывать на то, что вы не откроете моего имени?
В этом краю жизнь, подавленная традициями, невыносима. Нет, здесь нет настоящей нужды. Поля вокруг плодородны, и даже bracciante могут существовать. Но умы чрезвычайно отсталы. Он вынужден скрывать, как скрывают порок, свои социалистические симпатии и даже не смеет подписываться на некоторые газеты, чтобы не выдать себя и не вызвать единодушного осуждения своих подчиненных. Арабо-исламское, а затем испано-католическое наследие сказывается в том, что народ рабски повинуется религиозным установлениям. К этому примешиваются, естественно, всевозможные языческие суеверия и даже глубокая вера в колдовство, вместе с бессознательным и невысказанным преклонением перед силами природы.
— Сардиния — ничто, она ничего не дает государству. Для правительства мы — бремя. С его точки зрения, наше единственное богатство — избиратели. Поэтому, понимаете ли, чем больше эти несчастные невежды наделают детей, тем лучше. Iddio provederá — бог заботится об этих невинных бедняжках. Единственный способ победить ужасающую бедность — это…
Он колеблется, смотрит на одного из нас, потом на другого и, наконец решившись, говорит со своей всегдашней грустной улыбкой:
— Chi arriscada, piscada (кто рискнет, тот поймает рыбу). Это ужасно, но это так. Что нам нужно, так это регулируемое деторождение.
Произнеся эту ужасную формулу, он останавливается, как бы ожидая, что его поразит на месте молния. Лилла вкрадчиво спрашивает его:
— Однако вы любите детей?
Он подтверждает легким кивком головы.
— Я не вижу обручального кольца на вашей руке?
Широкий жест, выражающий покорность судьбе.
— Я вот уже двадцать лет как обручен, но… видите ли, у меня две сестры. Надо было сперва выдать их замуж, затем вырастить моих племянников…
На секунду его глаза загораются:
— Теперь мое жалованье достигло 65 тысяч лир. Мои сестры устроены. Мои племянники скоро пойдут на военную службу. Я собираюсь жениться. Но…
Вероятно, он думает о своем возрасте, о возрасте своей невесты, об этих двух жизнях, соединяемых так поздно, и заключает, впадая в свойственный ему печально-угнетенный тон:
— E’difficile… Е’difficile…[120]
.