И на это ушла вся жизнь. Черт бы его побрал, если есть хоть какой-то смысл в трудах. Сад был для него всем, и в то же время благодаря саду он лишился всего. Словно панцирь на черепахе — и убежище и узилище одновременно — часть скелета. А он сам? Теперь он чувствовал: жизнь прошла мимо — зацепила, потормошила и бросила — прошла сторонкой. Еще пять лет назад он спиливал дряхлеющие деревья, когда замечал, что силы их покидают, что цветут хуже, что плоды мельче, и сажал новые, и делал прививки. Теперь он ими уже не занимался. Твердил: на мой век хватит, но, откровенно говоря, жаль ему было деревьев; столько лет они его кормили, были последними свидетелями его веры, силы, надежды, а теперь наступала старость.
Уже август. Папировка собрана, одно только дерево сгибается еще под тяжестью плодов. Время от времени перезрелое яблоко мягко падает в траву, и тогда ветка колеблется и вслед за первым падает обычно второе, третье. Много их гниет уже на земле. Когда проходили мимо харцеры, жившие в лагере у озера, он звал их пособирать яблоки, но они уехали несколько дней тому назад.
А эти почему не приезжают? Может причина кроется в нескольких словах телеграммы: «Я НАШЛА ОТЦА ДЛЯ АНИ. БАРБАРА»? Выходит, в этом году ему уже не взять Аню за ручку, не провести между деревьями? «Деда, дай папиловку», — просила девочка. И тогда он брал ее на руки, поднимал высоко, хоть и была тяжеловата, круглая как клецка:
— Сама выбери!
Крохотные неумелые еще ручонки хватали самое большое из ближних яблок и тянули к себе. Обычно сыпались и другие яблоки, обламывались листья и ветки. Любого бы за это выругал, но тут он только смеялся, повторяя:
— Ох, Аня, Аня, вредительница!
А девочка, надкусывая спелое яблоко, смотрела на него глазками, в которых была одна только радость. Рано утром, в рубашонке, еще босая, выбегала она из дому, попискивая от удовольствия, чувствуя, что мать бежит следом, мчалась к деду:
— Вледительница уже встала!
Выходит, и это в прошлом. А ведь он не натешился не то что внучкой, даже собственной дочерью, которая так и осталась для него едва ли не чужим ребенком. Когда по прошествии лет Барбара появилась тут снова, она вроде бы даже собиралась объяснить, кто она такая, потому что он вглядывался в нее, как в постороннего человека. Внимательно, испытующе. Совсем не похожа на мать, в особенности фигура — маленькая, хрупкая. А смотрел так оттого, что была в его душе обида на дочь, хоть он и упрекал себя втихомолку за эту обиду. Именно день ее рождения был, по существу, последним днем его брака.
Пока Юзька наводила в доме порядок, устраивалась, жизнь казалась еще сносной, хотя, откровенно сказать, не на такое он рассчитывал. Даже сама их свадьба застряла у него в памяти как заноза.
Свидетелями в костеле были учитель и его жена; они стояли у них за спиной с такими физиономиями, что бабы на скамьях прыскали со смеху и перешептывались, уразумев в чем дело. А ему словно кто нож в спину, Юзькины же озорные глаза — в разные стороны, еще бы, ведь то была ее сумасбродная затея. Он возражал, но разве Юзьку переспоришь?
На самой свадьбе, впрочем, народу было мало. Свидетели, вопреки приличиям, ушли первыми, а когда, ближе к полночи, молодая упилась до потери сознания, зажиточные мужики из деревни, — хоть во многих еще бутылях посвечивал самогон, поспешили удалиться, подгоняемые своими женушками. Что было делать? Он запихал Юзьку в постель, не обращая внимания на ее воистину партизанскую ругань и заверения, что она должна плясать до упаду на собственной свадьбе.
Когда на следующий день он сунулся было к ней с упреками, Юзька только буркнула в ответ:
— Дурак ты. Садик, какая девка по-трезвому полезет с тобой в постель?
Потом она заявляла, будто все случившееся кажется ей диким сном. «Кой дьявол заставил меня выходить замуж? Боже! И за кого? За Садика!» И т. д. и т. п. Садик, именно так, а не иначе она до самого конца его называла. И ни разу по имени. На людях официально — муж.
Но это бы все еще полгоря. Юзька была оборотистая, сама возила в Варшаву яблоки, брала хорошую цену. Но стоит только вернуться, как начинается: продай все к чертовой матери, поедем, она уже комнатенку на Праге[61]
присмотрела, пока обойдутся. Сперва полегоньку, потом начала настаивать. Он не отвечал, но чувствовалось: до него это вообще не доходит. Юзька орала:— Фиг с ним, с твоим садом! Не желаю из-за этих твоих яблок в глуши закапываться. Боже ты мой милостивый, на всю жизнь в этих проклятущих песках! Там строят, там жизнь, а здесь что? Ну что, Садик, а? Какая у меня тут житуха?
Он не отвечал, тогда она плакала навзрыд и внезапно, отерев слезы, говорила:
— Садик, сволочь, если не одумаешься, я тебя брошу!
Примерно через два года, ранней весной, принялась вдруг как сумасшедшая за работу. Стала высаживать клубнику — вот где ходкое дело, что там твои яблочки. Он не слишком верил в эту ее затею, но радовался, видя, что она привязывается к месту. Копала как бешеная, а потом, внезапно побледнев, бросала лопату, прислонялась к стволу, тяжело дышала. Он просил: