Он уже успел обставить с шиком две комнаты, успел еще, к досаде всей округи, привезти пианино. Начал подбирать на нем одним пальцем две-три популярных мелодии. Стал подумывать о жене, уже за сорок перевалило, время. А ему сватали то девку из небогатой семьи, сидящей на трех-четырех моргах, то нестарую еще вдовицу, — все будто сосны в поле, ростом не вышли, да крепкие, кряжистые: в ту пору его сад кое-что уже значил. Но невесты были ему не по вкусу. Он с уверенностью поглядывал на свои натруженные руки, проникаясь мыслью, что достоин лучшей жены, такой, которая будет настоящей хозяйкой в этих его хоромах. Успел послать еще матримониальное объявление в рубрику «Афродита соединяет счастливейших» и…
…Они явились, едва отгремел за лесом фронт. Посмотрели оценивающим взглядом, присвистнули при виде пианино и спросили, не было ли в роду немцев, а когда получили отрицательный ответ, дали по морде, подправили коленом и в чем был — raus![59]
А у него в глазах помутилось, едва из-под ног исчез чернозем, едва не стало над головой яблонь. Несколько дней он бесцельно бродил по округе. Не существовало ни земли, ни неба. Он не чувствовал ни голода, ни жажды. Если добрая душа давала ему кусок хлеба, кружку молока — ел, пил, не благодарил. И шел прочь. И все кружил около дома. В сумерках подходил ближе. У ворот стояли автомобили, из освещенных и распахнутых настежь окон доносился шумный говор, пианино под чьими-то негнущимися пальцами разрывало звуками тишину: победители веселились. Он не сумел бы объяснить, чего ищет, к чему стремится, но инстинкт сдерживал его, не давал подойти вплотную.
Он уже не существовал, потому что это была не его земля и не его небо. Это была ничья земля и ничье небо; ему не принадлежало то, что он сам создал, это вырвали у него из рук с легкостью, словно зажатый в кулаке для забавы прутик.
Однажды вечером кто-то положил ему руку на плечо. Он отскочил, словно поглаженная внезапно чужаком собака. Перед ним стоял добрый его знакомый: местный учитель. Как ребенка он взял его за руку и привел в свой дом. Так и жил он у учителя, не сознавая, что с ним происходит, пока тот, убедившись в бесплодности своих попыток ввести гостя в колею нормальной жизни, не передал его партизанам.
— Иди с ними, — сказал.
Ну он и пошел. Ему было все равно с кем и зачем идти; все вокруг так или иначе оставалось чужим.
— Что ты до войны-то делал, чудак? — спрашивал у него хорунжий.
— Сад делал, — отвечал он, срезая с картошки кожуру, потому что, как определил командир, ни на что другое, кроме кухни, он не годился.
— Как это «сад делал»? Садовником был, что ли?
— Какой из меня садовник! Сад делал, ну и был у меня сад. Дом построил, пианино купил.
Партизаны, гогоча, дали ему псевдоним «Сад».
— Теперь ты Сад, понимаешь? — терпеливо и обстоятельно втолковывал ему как дурачку хорунжий.
— Теперь ты Зад! — вторил отрядный остряк. — Редкий случай, не разберешь, где сад, а где зад!
— Да, я Сад, я всегда был Сад, — отзывался он с таким достоинством, что ответом ему было всеобщее ржание.
Но вот приехала Юзька — явка в Варшаве провалилась и ей пришлось удирать во все лопатки — Юзька, обильно наделенная женскими достоинствами, чуть потрепанная, язык как шило. Изголодавшиеся мужики, глядя на нее, облизывались, но стоило кому-нибудь из них подъехать, как тут же получал по морде и с правой и с левой руки, и притом довольно крепко. Тем все и кончалось.
— Саду хорошо, — ворчал ухажер с побитой физиономией, — ему наплевать, что такая девка в отряде объявилась. Наверно, стервец, там, в этом своем саду, одни деревья-самцы высаживал. Такому ни жарко ни холодно.
А Сад и в самом деле едва заметил женскую персону, потому что, хоть и состоял при кухне, не вникал в то, что происходит вдалеке от его дома.
Шли месяцы, даже годы. Сад понемногу освоился, но расстаться с ролью батальонного увальня ему было уже не под силу. И он смотрел на жизнь философски.
Юзька долго и беспощадно издевалась над Садом, — язык у нее был острый, как бритва, наточенная на Керцеляке[60]
, — но когда она узнала, что Варшава превратилась в груду руин, что все близкие погибли, притихла, угасла; поплакала неделю-другую и… стала прикидывать, куда, собственно, ей теперь податься. А уже началось «январское» и от далеких разрывов с потолка землянок тонкой струйкой осыпался песок.Она стала потихоньку наводить справки о ребятах из отряда, прибегая к безошибочному — поскольку спрос на нее был велик — методу: заставляла их по очереди присягать на распятии. Тот, который сказывался холостяком и обещал жениться на ней после войны, имел, как выяснялось, жену и детей; тот опять здорово зашибает, третий — бабник. Про Сада она не узнавала, не принимала его в расчет. Впрочем, о нем все равно ничего не знали: кто появился в отряде позже, дивился даже такому псевдониму.
Прежде чем они перешли линию фронта, у Юзьки было в запасе уже три надежных кандидата, три жениха, и каждый поклялся хранить тайну.