— Януш, со времен войны мы страшно изменились, — одним духом вдруг выпалил Владислав, словно желая сбросить давящий на него груз.
— Ты так думаешь? — уклончиво спросил я, не зная, что имеет в виду гость.
— Да, слишком много пришлось нам пережить.
— Это верно, жизнь нас не очень-то баловала.
— И оставила на всех нас печать. На мне, на тебе, на всех, кто пережил те страшные годы.
— Печать войны, — повторил я задумчиво. — Наверное, ты прав.
— Я ее ощущаю.
— Да, тянется за нами это, тянется, — пришлось согласиться мне. — Стараешься жить сегодняшним днем, забыть о том ужасном времени и не можешь. А сегодняшний день, как назло, заставляет думать о тех годах. Деться некуда.
— Да, некуда. Сколько раз пробовал — все напрасно. Мне постоянно твердят: у тебя такой опыт, ты пережил войну, знаешь жизнь. А весь этот опыт гроша ломаного не стоит, только вниз тащит. Как привязанный к ногам балласт.
— Но на яхте или корабле без балласта в море не выйдешь: любой шквал перевернет тебя вверх дном. Трудно было бы без него пережить все повороты и бури истории. Уже после войны было время, когда я терял веру в людей, в идеалы. Взять хоть общественно-политический хаос последних лет и не менее жестокий кризис[66]
. А вот все же я жив, я — человек.— Согласен. Этот балласт помог нам пережить самые трудные годы, — признал Владислав.
— Не только. Он дал нам нечто большее. Барометр.
— Барометр? — удивился Владислав.
— Не знаю, Владислав, как ты, а я — во всяком случае мне так кажется — издалека чувствую подлость, несправедливость, всякие свинства. Что-то внутри сидит, что не дает на них спокойно смотреть, заставляет протестовать. Это я и называю жизненным барометром.
— Пан капитан, обед готов, — прервал разговор появившийся в дверях стюард. Вскоре мы с Владиславом сидели за столом.
— Рюмку коньяку?
— На судне, в рабочее время? — притворился удивленным Владислав.
— Ну, ради гостя…
— Не откажусь, но если можно, то лучше стопку нашей «Выборовой». По старой военной привычке.
— Еще? — спросил я после первой.
— Нет, спасибо, разве что в Гданьске. Ты спрашивал, почему я живу один?
— Не спрашивал, просто так вышло, — произнес я, не зная, что ответить, чтобы не обидеть друга.
— У меня была жена, — начал Владислав изменившимся голосом, словно ему было неприятно об этом говорить. Потом замолчал и взглянул на меня, ожидая моей реакции. Я подбодрил его понимающим взглядом.
— После войны я несколько лет отсидел в тюрьме.
— Значит, и ты тоже? — не скрывая удивления, воскликнул я. — До меня доходили слухи, что ты был важной шишкой, не то партийным, не то профсоюзным деятелем.
— Да, верно. Обвинения, которые мне предъявили, были сфабрикованы, но тогда врагами считали многих трезвомыслящих людей, видевших необходимость изменений в управлении, в хозяйстве, а прежде всего требовавших, чтобы к человеку относились как к полноценному члену общества. Я чистосердечно и открыто говорил об этом на самых высоких ступенях партийной и профсоюзной лестницы, однако нашлись люди, обвинившие меня в ревизионизме, каком-то уклоне и подрыве основ нашего строя. Многие из них потом покинули страну, многие перешли в оппозицию, которой еще недавно казалось, что она берет верх. Нужно ли называть имена этих людей? Суд поверил им. Из партийного работника я стал врагом и просидел почти четыре года.
— Я тоже сидел, — медленно проговорил я, вспоминая это тяжкое время. — Три года, семь месяцев и три дня.
— За что?
— До сих пор не знаю. Видимо, за то же, что и ты. Меня взяли прямо в порту, даже не успел поздороваться после рейса с семьей. Повели разговор о войне. Я же воевал на Западе. «Вернулся домой?» — спрашивает один из органов. «Вернулся», — отвечаю. «Специально?» — спрашивает дальше. «Специально и добровольно», — говорю. «А зачем?» Попробуй объясни такому, зачем ты вернулся домой.
— Не поверили?
— Какое там! Нашли какое-то доказательство виновности — и влепили срок. Девятьсот шестьдесят восемь недоспанных рассветов. Это было хуже торпед и бомб.
— Мне это тоже знакомо, Янек. Не хочу вспоминать. Это ушло в прошлое, хотя и сидит как заноза.
— Это тот же самый балласт или, если предпочитаешь, жизненный опыт.
— Ужас тех лет усугубился для меня тем, что их эхо отдалось позже.
— Да что ты?
— Вот именно. После реабилитации я снова, с еще большей энергией принялся за работу в партийном аппарате. Наступил декабрь семидесятого года. Я болезненнее, чем большинство моих товарищей по партии и партийной работе, пережил те трагические дни. Потом обновление, опять труднейшая партийная работа. В семьдесят шестом году — снова беспорядки; я встал на защиту рабочих. И вылетел из партии. Нет, не по своей воле. Билет я им ни за что не отдал бы. Его у меня забрали, причем то ли назло, то ли чтобы унизить, за два часа до торжественного собрания 22 июля[67]
. Настал август восьмидесятого года. На этот раз Солидарность. Меня заманивали в нее, предлагали доходные должности. Я отказался. А тут мне вернули партбилет. Вспомнили обо мне старые друзья, рабочие.— Ты должен гордиться.