Будущий единый всемирный язык будет языком новой системы, особой, доселе не существовавшей, как будущее хозяйство с его техникой, будущая внеклассовая общественность и будущая внеклассовая культура [цит. по Алпатов 1993: http].
Вся эта революционная риторика, впрочем, к концу 1930‐х годов начинает стремительно исчезать. Публикации по теме «Революция и язык» перестают выходить. Именно с тех пор устанавливается негласный запрет на использование «революционной» терминологии и метафорики. И запрет этот действует вплоть до последних годов сталинской эры. Не кто иной, как сам И. В. Сталин уже в 1950‐е годы решил высказаться по этому вопросу в брошюре «Марксизм и вопросы языкознания». Критикуя другого марксиста, французского теоретика П. Лафарга, за то, что тот употребляет применительно к языковым изменениям во время Великой французской революции выражение «внезапная языковая революция» (в книге «Язык и революция»), вождь обрушивается и на тех, кто вообще применяет понятие революции к языку. Что изменилось в русском языке со времен Пушкина? – вопрошает он. И себе самому отвечает: практически ничего. Даже Октябрьский переворот не изменил «великий могучий русский язык». И грех думать о том, пишет он категорически, что язык как-то надо и можно менять:
В самом деле, для чего это нужно, чтобы после каждого переворота существующая структура языка, его грамматический строй и основной словарный фонд уничтожались и заменялись новыми, как это бывает обычно с надстройкой? Кому это нужно, чтобы «вода», «земля», «гора», «лес», «рыба», «человек», «ходить», «делать», «производить», «торговать» и т. д. назывались не водой, землей, горой и т. д., а как-то иначе? Кому нужно, чтобы изменения слов в языке и сочетание слов в предложении происходили не по существующей грамматике, а по совершенно другой? Какая польза для революции от такого переворота в языке? История вообще не делает чего-либо существенного без особой на то необходимости. Спрашивается, какая необходимость в таком языковом перевороте, если доказано, что существующий язык с его структурой в основном вполне пригоден для удовлетворения нужд нового строя? Уничтожить старую надстройку и заменить ее новой можно и нужно в течение нескольких лет, чтобы дать простор развитию производительных сил общества, но как уничтожить существующий язык и построить вместо него новый язык в течение нескольких лет, не внося анархию в общественную жизнь, не создавая угрозы распада общества? Кто же, кроме донкихотов, могут ставить себе такую задачу? [Сталин 1953: 10].
Итак, все, о ком шла речь выше, с позиции Сталина, – донкихоты. А революционерам нет места в сталинской системе взглядов. Поэтому само слово «революция» становится огульным и исчезает из дискурса о языке, искусстве и литературе.
Упомянем здесь лишь один исключительный – и характерный своей исключительностью – случай «революционного» дискурса в сталинскую эпоху, причем в контексте изучения языка художественной литературы. Формулой «революция языка» пользуется и А. Белый и, что примечательно, в связи с творчеством Н. Гоголя. В «Мастерстве Гоголя» (1934) отмечается, что русский классик осуществил «революцию в нашей словесности» [Белый 1934: 5]. Гоголь исключительно своим «звукословием» совершает в языке революции, ведь