На книгу Мазона откликнулись сразу несколько выдающихся языковедов своего времени. Так, в полемической заметке Е. Ремпель, вышедшей в газете «Новый путь», воодушевленно прославляется словотворчество революции. Называется статья «Язык революции и революция языка», что явно отсылает к названию брошюры Маркса «Философия нищеты и нищета философии». Автор ее особо отмечает момент влияния нового языка на сознание граждан.
Язык революции есть язык человека, которого жизнь заставила и научила говорить и думать о вещах прежде неизвестных, или неразрешенных или попросту безразличных [Ремпель 1921: 8].
Творчество языка, по ее мнению, важнее всех других искусств революционного времени, и словотворчество футуристов тут оказывается увязанным с этим процессом. Ремпель делает несколько ироничное замечание:
мы не знаем эпохи более богатой словотворчеством, чем последнее десятилетие, за период европейской войны и революции, за время появления молодых поэтов, помешавшихся на новом слове и новом звуке [там же].
В целом заметка с энтузиазмом поддерживает дальнейшую революционизацию языка.
Отозвался на книгу Мазона и Р. О. Якобсон, правда, по-чешски, в журнальной статье с названием
Среди других работ о языке русской революции отметим книгу А. М. Селищева «Язык революционной эпохи» [1928], наиболее полно суммирующую массив языковых трансформаций за десятилетие. Отдельно он анализирует «революционный» дискурс, то есть словечки, вошедшие в моду на волне военного коммунизма, в их числе и слово «авангард». Как резюмирует эту работу В. М. Живов,
язык революционной эпохи – это прежде всего специфический социальный инструмент, входящий в набор орудий культурной революции. Его предназначение состоит в расправе со старой социально-культурной элитой и в конструировании элиты новой, для которой «птичий язык» революции служит символическим индикатором новой лояльности [Живов 2005: http].
Такой «птичий язык» в его разнообразных жаргонах изучает Поливанов в серии статей 1920‐х годов. Он особо отмечает роль орфографической реформы и реформы письменности народов СССР и выступает против славяноцентричности культурной революции, что осуществляет в своей жизни отъездом на работу в Узбекистан. Критикуя, как и Винокур, бюрократизацию советского новояза, он называет такой суржик «славянским языком революции» (славянский тут, как ни странно, оценочный термин, причем отрицательно коннотированный).
1930‐е годы в русском языкознании проходили под полной гегемонией марровского учения. При этом сам Н. Я. Марр был пламенным оратором «революционного» дискурса. Он называл «октябрьский революционный порыв» «великим гончаром письма и языка» [цит. по Алпатов 1995: http]. К тому же он протестует против «паллиативных» реформ в языке в пользу революции, которая, по Марру, возможна и, более того, необходима:
Не реформа, а коренная перестройка, а сдвиг всего этого надстроечного мира на новые рельсы, на новую ступень стадиального развития человеческой речи, на путь революционного творчества и созидания нового языка. То, что нужно, это… речевая революция, часть культурной революции [там же].
Марр, подобно Хлебникову и Зданевичу, грезит об универсальном языке будущего, который принесет «речевая революция»: