При Петре дворянам было вообще запрещено рисовать, они с пеленок должны были служить солдатами. При Екатерине они первыми выхлопотали себе свободу от рабства, стали гужевать, пить-гулять, было не до рисования. В начале XIX века пришел какой-то момент, когда люди больших фамилий увлеклись культурой — стали музицировать, собирать салоны. Виельгорский стал директором Оперы, Федор Толстой занялся скульптурой, Шереметев начал рисовать как любитель, а князь Гагарин стал к середине XIX века президентом Академии художеств. В это время выяснилось, что пачкать руки краской и выходить на сцену перед публикой дворянам можно. Литературой можно было заниматься профессионально еще раньше. До этого занятие искусством считалось рабской работой — Аргунов, Баженов, Егоров, Шибуев — все были рабами, за исключением приезжих иностранцев. К середине XIX века господа захватили ключевые позиции в этом деле и уже не отступали — семейная линия продолжается вплоть до сегодняшнего дня. Поэтому совсем не случайно здесь оказались и Голицыны, и Шереметевы, и фамилии пожиже. В Москве был Красный дом Фаворского, в Петербурге сильный клан группировался вокруг Бенуа, Бруни, Соколовых. Когда большевики пришли к власти, всякие пролетарские чудаки типа Филонова, Родченко, Малевича попытались захватить кормушку в свои руки, но кремлевский пролетариат их не принял: «Нам это не годится, вы рисовать не умеете, квадраты и кубики никому не нужны. Мы предпочитаем рисование былых времен, где академики?» А академики разбежались по заграницам — но кое-кто сохранился. Сразу вытащили не добитых футуристами стариков — Ватагина, Нестерова, Бакшеева — и посадили в президиум как свадебных генералов.
В 57-м году, когда за окном шли колонны с фестиваля, я лежал в Басманной больнице вместе с сыном художника Нестерова, Алексеем Михайловичем. Ему было 55 лет, он был директором Московского ипподрома, мы с ним в шашки играли и в шахматы. Совершенно советский человек в полосатой пижаме — если встретить его в Сочи или Кисловодске, никогда не скажешь, что это сын знаменитого художника. Хотя Нестеров сам был из провинциальных канцеляристов, но лоск приобретается. Меня Алексей Михайлович считал совершеннейшим молодым мудаком и сказал: «А я тоже рисовать люблю — и папа у меня был художником, много рисовал святых, а при советской власти стал делать портреты». Я спрашиваю: «А почему такой странный переход — сначала религиозное искусство, потом портреты?» А он говорит: «Одно время его хотели вообще убить! В 19-м году у папы отобрали в Москве мастерскую и квартиру, он все свои картинки сдал верным друзьям, все спрятал и с пустым мешком, с краюхой хлеба, приехал в Туапсе, где застряла вся семья, чтобы уехать из страны большевиков — иначе все пропало». Но умерла дочь от тифа, потом слег в белый госпиталь сам Нестеров, и, когда нагрянули красные, последний пароход уже отошел, они не успели сесть. И там они жили еще два года, в ожидании, что сменится режим, и только в 22-м году вернулись в Москву и жили на вокзале, потому что квартиру на Новинском бульваре в доме князя Щербатова захватил какой-то ревком. Семь комнат, лучший дом в Москве, с горячей водой и медной ванной, на американский манер, построенный архитектором Туманяном. Все было занято ревкомом, и замужняя сестра с больным ребенком их приняла в двухкомнатной общей коммуналке, шесть человек в одной комнате, потом сын окончил Институт коневодства и получил специальность.