Мужское и женское начало фигурирует во всех моих триптихах: это и есть Адам и Ева, изначально основополагающее взаимоотношение мужского и женского в мире. Здесь идет противопоставление брутальной актуальности и разъединенности, два лифта проезжают рядом друг с другом, но одновременно абсолютно отчуждены. Сюда входят очень большие экзистенциальные и временные пространства. Мифология не является базовой здесь, притча об Адаме и Еве не используется мной буквально, это концепция Адама и Евы. Триптих — главная концепция моей работы. Все остальное, что я делал, — вокруг триптиха, разработка его тем. Первый триптих был сделан в 61-м году, я его считаю одной из самых удачных своих вещей. В 65-м году я сделал первый цикл рисунков об Адаме и Еве, темы, находящиеся в левой и правой части, — из этой серии. Они тоже были серые, чуть-чуть иногда подсвечен горизонт. Он был продан на моей первой выставке в Нью-Йорке в 88-м году. Его купил очень крупный коллекционер, собиравший Фрэнсиса Бэкона. Вскоре он обанкротился, банк за долги арестовал его коллекцию, и следы этого триптиха пропали. Мой галерейщик навел справки, оказалось, что триптих коллекционер не отдал, он остался у него. Это четвертый триптих на тему Адама и Евы. Есть и один пентаптих с двумя фигурами в шкафах, находящийся в коллекции Нортона Доджа. Две двери, стоят женщина и мужчина. В большой 12-метровый пентаптих в пейзажи с горизонтами вставлены фрагменты этих тем. В Русском музее я впервые хочу собрать вместе все триптихи, главную работу моей жизни. Московскую выставку я не хочу делать в Третьяковке, имея не самый лучший опыт общения с галереей. Мне очень хочется представить свою концепцию ясной — когда я показываю одну-две большие вещи, многие искусствоведы не могут понять происхождение вещей. Они не прочитывают концепцию.
В архаике были первые попытки зафиксировать, найти некие формы выражения переживаний. Изначально она могла быть достаточно примитивной, когда круглый и квадратный элементы могли взаимодействовать как мужское или женское начало. Потом все развивалось и усложнялось, но в эстетике Малевича или Штейнберга более изощренно, более тонко, принцип остался тем же самым. Что до подлинной архаики, которая была в Мексике, Египте, Африке, Океании, там это был очень живой пласт, который дал очень много для всего последующего развития искусства. Невидимо архаика существует во всех настоящих произведениях искусства, это его нервная система, костяк, который могут прикрывать кожа, затем одежда и прочие социальные признаки. Если раздеть любого подлинного художника, Ван Гога или Пикассо, мы обязательно найдем архаику. Достаточно перевернуть картину, чтобы потерять сюжет и увидеть, настоящая картина или нет, продолжает она жить или нет. Перевернул картину «Слава КПСС» — и нет ничего, как у Буратино.
Искусство вообще очень личная проблема, проблема самоидентификации. Картину можно делать из воздуха, важно, чтобы было энергетическое воздействие. Искусство всегда — сформировавшийся сгусток энергии. А у пустого места нет никакого заряда. Когда входишь в зал МОМА, где висят картины де Кирико или Магритта, — картины звучат. Переходишь в зал геометрической абстракции — из стен ничего не идет. Бессмысленные мертвые полоски, непонятно почему нарисованные так, а не по-другому. Беда в том, что у многих, кто пользуется этим методом, пропало чувственное начало. Они стали рисовать квадратики и кружочки без всякой связи с переживанием. Вещи становятся технически эффектными, но искусство исчезает, превращается в дизайн. В этом смысле была показательна огромная выставка по истории абстракции у Гуггенхайма, где на первом этаже были выставлены Малевич и Кандинский, а чем выше поднимаешься по лестнице, по спирали, тем быстрее улетучивается энергия, превращаясь в бездушную, мертвую геометрическую абстракцию. Происходит полная деградация, когда уходит драматизм и остается чистый дизайн.