Даже в нашем маленьком сообществе, в пятьдесят с чем-то человек, сразу наметились партии — левые, правые, экстремисты. Я был умиротворителем, старался всех сдружить. Была еще группа «Алеф», в которую собрались все евреи, сразу отделившиеся от нас как национальные художники. Apex сам к ним пошел, он был очень привязан к памяти своего друга детства, Роальда Мандельштама. Но у Саши все это было чисто спонтанно — каждый человек выражает себя как хочет. Был очень драматичный период между «Газа» и «Невским», сплошная нервотрепка, но мы перебороли страх. Я был большим дипломатом, чем Саша Арефьев, который шел напролом, когда надо действовать по обстоятельствам, твердо, но осторожно. В Москве собрались отмечать годовщину «бульдозеров», и заводной Саша Арефьев звонит мне с горящими глазами: «Саша, поехали!» «Никуда я не поеду!» — понимая всю провокационность ситуации. «Приезжай ко мне, потолкуем». Нельзя говорить о таких вещах по телефону! И вот приезжает Саша, мы сидим, выпиваем, разговариваем, я убеждаю его не ехать, но для него это пустой звук, хотя он с пониманием ко мне относился, зная, что я его люблю. Саша вышел со словами: «Нет, поеду!» Он идет на остановку, я выхожу на балкон, и тут из палисадника, с ревом на манер детективных фильмов, выезжает серая «Волга», в нее вскакивают в сереньких плащиках агенты и мчатся вслед за Сашиным автобусом. Уже в поезде его арестовали и забрали. А Жарких прямо с вокзала приехал к нам со словами: «Что-то у меня ноги горят!» Снял ботинки, а ноги все красные. Ему в поезде в ботинки подсыпали иприт, и он два месяца болел. После этого был прием в американском посольстве, было много наших художников, мы сели на Ленинградском вокзале в поезд, а места, которые мы купили, заняты гэбэшниками. После небольшого скандала они их освободили, а мы спрятали ботинки под подушку, на всякий случай. Вот такие мелочи из криминальной жизни.
Как-то позвонил сумасшедший Игорь Синявин, позвал к себе, в семь часов. Красивое лицо, горящие глаза, Дон Кихот Ламанчский. Такие болваны, как он, кричали на собраниях, что мы вместе с Сахаровым, диссидентами, чего было делать нельзя. Потому что смысл был в свободе выставок, что важнее всяких деклараций. Я опоздал, а в семь пришел какой-то его приятель, поэт, которого сильно избили. Почему происходили такие странные, нескоординированные истории? Есть большое подозрение, что Игорь был провокатор, стукач. После нашей выставки в «Газа» он рванул в Москву, созвал пресс-конференцию и от имени всех, хотя был одним из членов оргкомитета, сделал заявление. Мы ему устроили обструкцию и исключили его. Потом он даже плакал и просил принять его обратно. Честолюбивый был человек! Рисовал дрянь невообразимую, печатал какую-то чушь на машинке. Потом эмигрировал и опубликовал в «Посеве» свои воспоминания, по которым взяли бедную Юлию Вознесенскую, хорошую женщину, занимавшуюся политикой. В Америке он организовал журнал за освобождение Украины, затем открыл невообразимый коммунистический журнал. Сына воспитал в просоветском духе. Когда тот поехал в Европу, с ним он передал мне чешскую книгу об итальянском искусстве. Но Игорь был идиот с самого начала. Вот его эстетическое действие на выставке в «Газа» — он вывесил холст, на котором все должны были подписываться. Но это уже делалось миллион раз на Западе. Комичным было появление какой-то суфражистки в духе XIX века, которая вступила с Синявиным в драку! Мне это было противно, выставка представлялась мне художественной акцией.
В Париже регионального разделения на москвичей и питерцев не было, мы просто были «художники из России». Разница наша с первой эмиграцией в том, что они уезжали со своей полноценной родины, а мы — черт знает откуда. Из России я привез десятитомник Пушкина, который мне очень помог во Франции. Здесь моим близким другом был светлейший князь Борис Голицын, которого мы очень любили. Его прапрадедушка был генерал-губернатор Москвы сразу после Отечественной войны и получил светлейшего князя, что равносильно западному герцогу. Голицыных много, а светлейший — один. В сыне Дмитрии это мало сохранилось, он по-русски даже плохо говорит. Была, конечно, группа Глезера в Монжероне, но я туда не стремился. Здесь был Басмаджан, который нами занимался, потом он поехал в Москву, где пропал. Одно из первых криминальных происшествий в новой России. Я ему сказал: «Гарик, надо же по совести платить!» — «А если я завтра умру?»